Итальянское правительство никогда не делало подобных попыток, да и не в состоянии делать, даже если бы хотело. Максим Горький живет в Италии более двух лет, никаких противообщественных деяний не совершает, платит квартирный налог, имеет коммуниальную декларацию,-- следовательно, даже в качестве "опасного иностранца" он уже в обыкновенном полицейском порядке удален из местожительства своего быть не может, а только -- по судебному приговору. Желал бы я видеть итальянский суд, который согласится рассматривать Максима Горького, любимца итальянского народа, как "опасного иностранца"! Не следует забывать, что в Италии заседает не третья Государственная дума, но настоящий парламент. Он правит очень твердо и прибегающих к гостеприимству итальянской нации никому в обиду не дает. Не только Максима Горького, но и любого мирно живущего политического эмигранта итальянская администрация не в состоянии тронуть, не поплатившись парламентским запросом и министерским кризисом. Покойный Муравьев мог бы немало порассказать о своих неудачах на этом поприще. Что же касается Максима Горького, то малейшее насилие по его адресу расшевелило бы всех рабочих неаполитанского края. Никогда в жизни не видал я -- и не знаю, увижу ли еще раз, чтобы общественный деятель -- особенно иностранец, в чужой стране, не говорящий ни на одном языке, кроме своего родного,-- пользовался бы таким любовным почетом, как Горький в Италии. Народный энтузиазм гонится за ним по пятам, как в старину за Гарибальди. Да итальянцы и воображают Горького чем-то вроде русского Гарибальди. Его литературные заслуги уходят в культе этом на второй план. Масса поклонников-итальянцев очень мало читала или вовсе не читала Максима Горького, успех его пьес (кроме горячо любимого "На дне") ниже популярности автора. Но итальянцы создали себе своего особого Максима Горького, прекрасно и чутко воспользовавшись всеми данными видимостями этой богатейшей, честнейшей, великодушнейшей, широчайшей, талантливейшей русской натуры, чтобы обратить ее в живой символ русского освободительного движения. И вот -- существуют социалистические и просто рабочие кружки имени Максима Горького, издается газета "Голос Максима Горького", и очень часто сам Максим Горький узнает об этом уже стороною и много позже таких возникновений во славу его. Горький для Италии не только личность, не только Алексей Максимович Пешков, высокоталантливо пишущий под псевдонимом Максима Горького, но -- живая идея, огромная, международная, высоко чтимая. За эту идею итальянская демократия дралась чуть не тысячу лет с папами, императорами, королями, подестами, олигархами коммерческих республик. Она здесь -- как воздух, она -- в крови и сознании, нет, больше: в инстинкте каждого. Оттого-то и понятен, и ясен, и близок так, и дорог Горький итальянцам. Оттого-то и популярен он здесь безмерно -- едва ли даже не шире и дружнее, чем на родине. В старину вместо популярный, популярность говорили -- народный, народность. Это старое слово прекрасно выражает отношение итальянцев к Горькому. Он здесь именно народный человек, окруженный и хранимый народностью -- совершенно исключительною.

Признаюсь откровенно: на меня производят преотвратительное впечатление все эти сказки о высылках Горького, о розысках Горького, о надзоре над Горьким и т.д., которыми разные легковерные соотечественники в погоне за сенсацией либо за неимением другого материала снабжают русскую прессу невесть по каким первым слухам и без малейшей проверки. Во-первых,-- "зачем врет русский человек и непременно о дикой птице?" Во-вторых, я десятки раз убеждался, что вранье это глубоко оскорбляет итальянцев и, следовательно, портит их превосходные отношения с громаднейшею здесь русскою эмиграцией. В-третьих, эту последнюю волнует и пугает без всякой к тому нужды. Ведь нынешняя эмиграция -- не та, что прежняя, дворянская, сплошь интеллигентная, которая политический обычай и право европейских стран знала, пожалуй, лучше своего родного края. Громадное большинство новой русской эмиграции -- рабочее, крестьянское, полуинтеллигентное городское -- живет в каком-нибудь Больяско, а в памяти и привычке у него -- неискоренимый Стерлитамак, со всеми его злобами и опасностями. Лишь долгим опытом обучаются люди эти верить, что есть разница между полномочиями генуэзского или неаполитанского префекта и саратовского губернатора, и что в смысле произвола сам г. Джиолитти -- человек со связанными руками по сравнению с любым русским урядником. Поэтому тревожные полицейские слухи и сплетни вроде высылки Горького с Капри, врываясь в эту нервную и малознакомую с краем среду, откликаются в ней болезненною, ненужною и недоброю сенсацией. В жизнь людей, которым некуда идти, входит напрасный и жесткий испуг за право и прочность последнего убежища. А отсюда то и дело опять неудовольствия и подозрительные охлаждения с итальянцами,-- они, конечно, не в состоянии вместить русских шкурных страхов и суеверий, а потому оскорбляются русскими недовериями и в отплату сами становятся недоверчивы. Начинают предполагать, что -- ежели бегает человек никому же гонящу, то, стало быть, он--нечестивый. А между тем итальянцы -- народ покладистый и уживаться с ними очень легко.

Наконец и самого Горького лживые переполохи ставят в неловкое и скучное положение. Я глубоко уверен, что он не сидел бы на Капри таким безвыездным отшельником, таким прикованным Прометеем, если бы каждое передвижение его не давало сигнала к взрывам корреспондентского вранья. В тот самый день, как я прочел в русских газетах телеграммы о высылке Максима Горького с о. Капри "за усиленную пропаганду", сам Максим Горький писал мне, назначая свидание именно на Капри 22-го июля. На Ривьеру он ездил совсем не под каким-либо политическим давлением, но просто, как каждое лето ездит, повидаться со своим сыном от первого брака, проводящим каникулы в Алласио. Ездил пароходом -- спокойствия ради от любопытства народного, но по высадке в Генуе его все-таки признали и помучили восторгами.

Откуда являются эти неприятные вымыслы?

В значительной степени повинно в них, конечно, корреспондентское легкомыслие, хватающее слухи на лету и ленивое даже подойти к междугородному телефону для проверки. Но это -- бессознательное орудие. Орудием же, хотя более низким и вредным, являются и те ловцы и поставщики новостей, так сказать Загорецкие от печати, которые заведомо злоупотребляют именем Горького, распускают о нем самые вздорные легенды, включительно до никогда не бывалых интервью. Сенсационная сплетня о Горьком в наши дни такая же надежная затычка на газетный недохват, как легенды о вражеских дирижаблях, парящих -- глядя по воображению корреспондента -- то над Туркестаном, то над Восточною Сибирью, то над Архангельскою губернией. Либо -- появление морского змея, а в старину -- орловский тигр и дитя, пожранное свиньями.

Когда я читаю описания житья-бытья М. Горького на о. Капри, то, за весьма редкими исключениями, выношу неизменное впечатление сплошного вранья о дикой птице. Отчасти вранье возникает из недостатка внимания, отчасти зависит от избытка воображения. Приедет человек, просидит у Горького два часа, а наврет на два года. И наврав на два года, все-таки позабудет рассказать как раз то именно, что действительно важного и серьезного для публики от Горького слышал. Потому что не с тем и ехал, а -- имел в уме собственную дикую птицу: как бы поэффектнее ее изобразить и с ссылкою на авторитет поярче раскрасить. И вот -- один дарит Горькому виллу покойного Круппа, другой декламирует что-то про какие-то статуи, будто бы чернеющие "на дворе Тиберия", которого, к слову сказать, с прежней дачи Горького и Святогор-богатырь не увидал бы, третий просто тенеромит, что в голову втемяшится, благо Горький не охотник выступать с опровержениями по личному поводу. Это не по отечественным только адресам я говорю. Французы и итальянцы не лучше или не многим лучше.

В особенности утешают меня философские и социально-политические интервью с Горьким. Читаешь иное и по старому опыту газетного специалиста соображаешь: "Это, при всей готовности Горького отвечать, дня три разговаривать надо было, чтобы получить такой длинный и систематический материал... Что это сталось с Алексеем Максимовичем, что он сразу так широко распахнулся и подробно разговорился? Обыкновенно он с новыми лицами -- не очень-то... Должно быть, уж очень по душе пришелся ему этот господин (или эта дама)..."

Приезжаешь на Капри, спрашиваешь:

-- Долго у Алексея Максимовича пробыл такой-то?

-- От парохода до парохода.