Англичанину то и мило. Итак, Насто дал ему честное слово, взял с него вторые деньги и... повторил с ним ту же проделку, только в другой части города и с другими женщинами. Англичанин уехал на родину, счастливый и довольный, а история его и посейчас притча во языцех и любимейший анекдот константинопольских гидов, макро и женщин.

ГЛАВА XV

-- Как я вам уже говорила, я приехала в Константинополь большою барыней, с англичанином, которого я спасла от ножа своего рикоттара и который, в благодарность, едва на мне не женился, да я струсила и сбежала от него... Вот тогда-то Насто и подхватил меня, и пустил в оборот. Не думайте, что он был моим любовником. Для этого он был слишком восточный человек. В его clientelle {Клиентура (фр.).}, как это там у них, левантинцев, говорится, было до десятка женщин, и ни с одною из них он не состоял в близких отношениях. В Константинополе, как вообще в восточных городах, к которым в этом случае я отношу и Неаполь, самая выгодная на рынке живого товара,-- торговля мальчиками. Однако Насто никогда этим делом не промышлял. Вы думаете: по совести? сознавал, что мерзость? Нет: ревнив очень был и влюбчив. Собственная супруга его, препротивная ханжа-гречанка, ставила ему рога чуть ли не со всеми монахами из Фанара,-- он и глазом не вел. А тут не мог агентуру вести: сам влюбится и уже ревнует уступить клиенту. Все, что он с нас зарабатывал, уходило в Галате и Стамбуле в кофейнях-притонах с мальчишками-кофеджиями. В Пере наживется, в Галате спустит. Отобьет у Яни богатого клиента, а что с клиента выручит,-- глядишь,-- тому же Яни заплатит за знакомство с персияшкой каким-нибудь или сартенком с глазами черносливными. На этой страсти своей и пропал. Зарезал его матрос один, сириец, в ревнивой драке.

Для нас, женщин, Насто был очень приятный агент именно тем, что деловой. Он видел в нас только товар, который ему поручено продать, и относился к нам именно, как комиссионер к фирме, для товаров которой он ищет покупателей. Привел гостя, получил "валюту", отсчитал свой процент, получил по чести причитающееся и затем -- никаких претензий. Был очень вежливый, исполнительный, позволял обращаться с собою немножко сверху вниз. Мы, знаете, это любим -- барынями и хозяйками себя чувствовать, знать, что мы не на самом дне мира и есть еще в обществе люди, с которыми и мы можем поговорить повелительно, послать, приказать. Этим-то вот свобода хороша, от этого-то, бывало, и не идешь в закрытый дом даже в тяжелые дни, хотя там и сыто будет, и нарядно, и с полицией спокойно, и унижений уличной охоты за вашим братом, мужчиною, не испытываешь. Пока я на улице, я -- какова ни есть -- личность. На меня может фыркать лавочник, может строить мне злые рожи встречная ханжа, меня могут не пустить в хороший ресторан, могут бросить мне вслед грязное слово с трамвая, могут травлю на меня целую устроить... Со мною не бывало: у меня наружность не вызывающая, а из товарок кто не переживал! Есть целомудренные кварталы, куца мы, бедные, хоть не показывайся -- не то, что для промысла, а даже просто случаем... Всегда найдется благочестивая дрянь, которая мальчишкам пальцем на тебя ткнет, и -- полетели грязь и камни, а если струсят, то тянется за тобой длинный хвост детворы, и поет, и орет на все звериные голоса разные слова скверные... Еще недавно я Ольгу из такой переделки выручила. И -- знаете: оскорбительно это безобразие бесконечно, но, право, еще больнее было видеть и слышать, как дети, невинными губками своими, в неведении, такую грязь изливают, что сутенера стошнит,-- а взрослые буржуа и буржуазки хохочут и уськают: "Так ее! еще! еще! молодцы-ребята! Allaputana! Halloh! allaputana!" {"...Шлюха! Эй! Шлюха!" (фр.).}

Но как бы то ни было, покуда я на свободе и сама по себе, я равна всем, и обидеть меня можно только в той мере, поскольку я имею бесхарактерность стыдиться своего промысла и считать себя в нем виноватой,-- не умею защищаться и осадить нахалов. Но в закрытом доме я сразу -- не человек. Добрые ли хозяева, злые ли, обращаются ли зверски, стараются ли вести дом ласково, это -- все равно, в конце концов, для женщины, которой природа не отказала в способности думать о себе. Есть вещи там, которых ни нарядным платьем не завесишь, ни сладкою пищею не заешь, ни музыкой не заиграешь, ни ласковыми словами не заговоришь. Когда вы читаете романы о белых рабынях, особенно старые, хозяин или хозяйка -- всегда дикие звери, их помощники -- изверги и мучители, прислуга -- палачи. Это предрассудок, устаревшее обобщение. Это и бывало, и бывает, и будет, но не это главное. Я знала такое чудовище, как Буластиха. Ей доставляло наслаждение хлестать нас, заключенниц ее, по щекам ни за что ни про что -- так просто потому, что ладонь жесткая, а щека мягкая; она, издеваясь над виноватой "барышней", зернистую икру грязною ногою месила и есть заставляла. Но ведь это уже аномалия, тут распущенность и самодурство к психической болезни близки. Это -- одичание от власти. Подобные чудовища не в одной этой профессии свирепствуют, а всюду, где полудикий человек получает неограниченную власть над ближними своими. Что в каторжных тюрьмах делается над заключенными, когда у начальства руки развязаны,-- дескать, беречь очень не надо: выживут так выживут, а не выживут, туда и дорога?!

Я так давно из России, что уже не могу иметь своих впечатлений от ужасов, которые газеты рассказывают о тюрьмах в Сибири. Но я знала и знаю многих, прошедших французскую каторгу. Это -- не жизнь, а страшный бред. Мне кажется, что человек, прошедший такую нравственную и физическую муку, по ее окончании, имеет только два исхода для своего самосознания: или он должен вообразить себя святым, или -- что он за все свое дурное, что есть в нем, расплатился пред обществом с лихвою, расквитался, и теперь ему все позволено, и нет никакого преступления, никакого греха, которые перетянули бы на весах совести перебытую им муку... В мирке парижских девок тюремные птицы вообще, а бывшие каторжники в особенности -- первые, так сказать, женихи, любимые мужчины. За ними гоняются, принадлежать им честью считают, даже и на лицо, и на возраст при этом не обращают внимания. Что ж это -- развращенность, что ли, особая, охота романтическая побывать в объятиях человека, который видел кровь на руках своих и носил ядро на ноге? Нет. Бахвальство, которое создает между нами сутенерскую аристократию, тут разве что на втором плане. Видала я, как с бывшими каторжниками сходились женщины, к бахвальству этому положительно отвращение питавшие, преступление было для них ужасом, тюрьма -- горем и позором, и идеалом сожителя имели они, далеко не апашей бродячих, а этак -- рабочего хорошего, чтобы ровно и постепенно зарабатывал франков десять в день, умеренно пил, обладал вкусом к домашней обстановке, хоть и дешевенькой, и в обрез, но -- en bon bourgeois {В добротном штатском (фр.).}. И вдруг вместо того -- заокеанская птица! Или алжирец из военной тюрьмы либо тулонский заключенник. Спросишь этакую неожиданную:

-- Как это тебя угораздило?

-- Ах, если бы ты знала... Это такой замечательный человек!

И, действительно, сколько ни знавала, сплошь -- замечательные, исключительные люди. Злодей ли, святой ли -- все равно: не такой, как все, какой-то особой породы, высшей, необыкновенной. Такой, что вынесла страдание, которого обыкновенный человек вынести не может, и не сломилась, не согнулась, осталась сама собой. И, если хотите, все ужасно друг на друга похожи. Когда я вертелась в Париже, у нас в Гренеле был в большой моде апаш один,-- так и звали его le beau de Grenelle, Эмиль, Гренельский красавец. Любовниц у этого Эмиля было полквартала, слава о нем прямо-таки, как Сена, к морю текла. Дуэлей товарищеских -- чуть не дюжина, и не без покойников, участвовал в разгроме виллы в Boulogne sur Seine {Название местности (ит.).}, ходила легенда, что в вагоне Ceinture {Название окружной железной дороги в Париже (фр.).} он обобрал, удушил и выбросил на рельсы богатого "раста", а сам спокойно доехал до Gare Saint Lazare {Название местности (ит.).} в том же самом купе -- еще через две остановки, и, как ни в чем не бывало, ушел, даже никем не заподозренный... Всеобщее поклонение! Кумир квартала! А моя подруга Адель жила тогда с Гильомом Вилье, поворотником из-за океана... И вот один он, дядя Вилье, от Эмиля этого совсем не был в восторге.

-- Не настоящий парень.