Из месяца в месяц так обрабатывался бравый извозчик-лихач, обслуживавший "корпус" выездом рысака-одиночки для показных катаний барышень по городу. Слаб был парень на женский соблазн. Подает счет на тысячу рублей,-- дай Бог, чтобы деньгами получил половину. Зато -- хоть прямо с козел, как был, в кафтане и сапожищах, милости просим наверх, выбирай любую свободную из девиц и гуляй с ней, как хочешь и сколько хочешь.

"Кому другому -- сам знаешь, Ваня, это многих сотен стоит, а тебе, за службу и дружбу, даром".

Гуляя, лихач, конечно, не хотел ударить лицом в грязь перед барышнями: тоже, мол, и мы ведь не лыком шиты!-- пил, форсил, широко угощал. И, глядишь, вечера в два, в три прокучивал, по счетам зоркой и точной Федосьи Гавриловны, не только полученную с Буластихи полутысячу, но и еще сотню-другую из кровных своих зажитков {См. примеч. о "Княжне". Кущевской в одном из своих фотографических для Петербурга 70-х годов бытовых очерков описал точно такой кутеж -- в погашение долга за шикарный выезд -- тогдашних французских кокоток с возницами Волынкина двора. Позже писал о том нововременский житель (Дьяков-Незлобин).}.

Староста артели полотеров, мужик богатейший, но грубый, дикий и темный, как зимняя ночь,-- тот прямо выговорил себе привилегию, чтобы, когда он в баню ходит, Буластиха присылала двух девиц его мыть. Повинность эту обыкновенно отправляли певунья Антонина с красавицей Нимфодорой,-- и нельзя сказать, чтобы неохотно, потому что мужик был, хотя самодур, ругатель и драчун, но щедрый на подарки и угощал по-царски. Возвращались девицы из этих банных экскурсий пьяными до недвижности мертвых тел, а проспавшись, подарками хвастали, но о том, что между дарителем и ими происходило, даже бесстыжая Антонина говорить не любила, а лишь кратко определяла:

-- Все мужчины с нашею сестрою свиньи, но уж этот бородатый подлец над всеми свиньями свинья!

Ни затворничество, ни даже хозяйкина жестокость и побои не подчеркивали рабского принижения пленниц с большею оскорбительностью, чем вот такие повинности натурою. У Рюлиной женщина все-таки знала о себе хоть то малое, что -- пусть она живой товар, да дорогостоящий, в высокой твердой цене. Хоть кабальница, да все-таки сколько-нибудь личность и ценность. Здесь -- просто, какой-то межевой знак, обезволенная обезличенная живая тряпка, которая сама по себе ровно ничего не стоит, и от прихоти хозяйки-самодурки зависит, продать ее за тысячу рублей или за двугривенный. Дразнили же одну из квартирных барышень Буластихи "Малиною" -- вовсе не за красоту или какие-либо особые сладкие прелести, но потому, что однажды, на даче в Парголове, она послужила почтенной Прасковье Семеновне живою монетою для расплаты с разносчиком-ягодником за три фунта малины!

XLVIII

За широкою спиною Федосьи Гавриловны Марья Ивановна чувствовала себя почти застрахованною от подобных выходок, в которых, не разобрать было у Буластихи, поскольку они диктовались скаредностью, поскольку глумливым капризом. Соображая все, что могла вспомнить Марья Ивановна о своей второй хозяйке, трудно не прийти к заключению, что эта страшная женщина, при видимом телесном здоровье двуногой буйволицы, при холодном практическом уме расчетливой барышни и ростовщицы, была, однако, анормальна психически. Скрытая, но тем более жестокая, истерия, обостренная привычкою к безудержной власти и разнузданному разврату, владела свирепою бабищею так же крепко и зло, как она своими кабальницами и то и дело прорывалась дикостями, несомненно непроизвольными. Потому что они самой же Буластихе были в очевидный вред, и она в них потом не то чтобы раскаивалась, но злилась и сожалела, зачем не стерпела, поддалась соблазну буйственного черта.

Единственным существом, имевшим некоторое влияние на эту безобразно-хаотическую натуру, искусно спрятанную под маскою спокойной наглости, была Федосья Гавриловна. Связанная с Буластовою службою и дружбою чуть не с детских лет, экономка знала свою хозяйку, как собственную ладонь, умела предчувствовать, угадывать и отчасти сдерживать ее неистовства. Тем более, что Буластиха, хотя и здоровеннейшая баба, не могла соперничать с Федосьей Гавриловной в ее совершенно исключительной для женщины силе: из всех "жильцов" лишь двое брали над нею верх в борьбе, да и то с трудом и не скоро. Это качество придавало ей огромное значение -- делало ее почти незаменимою в частных и щекотливых треволнениях их бурного и со всячинкою, только что не разбойного, промысла.

Как все злобные истерички, Прасковья Семеновна в глубине натуры, была трусовата: потому и ругалась так много, орала так громко и дралась так охотно, что вечно подбодряла себя самое, распространяя кругом страх и трепет. Федосья же Гавриловна,-- вероятно, с детства своего и вот уже почти до пожилого возраста доживши,-- не знала, какие это такие бывают у людей нервы, и, хотя тоже ругалась и дралась походя, но лишь, так сказать, профессионально, в порядке и правилах промысла, нисколько не волнуя себя, с невозмутимым спокойствием машины.