Она рассердилась и еще гуще покраснела.
— Что же? — сказала она прерывающимся голосом. — Вы правы в том, что Прохор Иванович дурно ведет себя и жить с ним не легко… А я, видите, десятый год живу… Захотела бы, так ушла.
— Сами же говорите: дети держат… ишь, их у вас действительно какой муравейник!
— Да ведь от него дети-то, Прохоровы… Что же? И это, стало быть, без любви? Что же вы меня — за животное считаете?
Я только руками развел.
— Ну, не понимаю я вас.
— Нет, вы любви не понимаете. По-вашему, любить — значит наслаждаться да красоваться собою, а по-моему, любить — значит жалеть. И если мне никого на свете не жаль больше, чем этого несчастного, безвольного, порочного человека, — ну, никого, никого!.. — так неужели же не значит это, что я люблю его, и, стало быть, неспроста Божья воля отдала ему меня в жены?
Я никогда не мог уговорить ее взять от меня денег. «Зачем? Нам хватает», — отнекивалась она.
И, действительно, я видел, что хватает: ребята были чисты, грамотны, сыты; кабы не пьянствовал Прохор да не так часто рожались дети, дом был бы полною чашей; и все это создавалось исключительно руками Сони, потому что непостоянный, капризный, лихорадочный заработок мужа целиком уходил в такой же лихорадочный загул.
Пробовал я облегчить Соне заработок — отбить ее от грубых форм труда, нашел ей заказы на шитье, вязанье, вышиванье. Не тут то было. Дошла до заработка рублей в тридцать пять на месяц и остановилась, «Это уж, говорит, — милостыня. Отдавайте другим. Другие больше меня нуждаются. Мы имеем довольно, а лишнего не хотим, — нечестно брать, отнимать у других».