За десять лет, отделяющих нас от смерти Антона Павловича Чехова, много воды утекло, много и притекло. Я не принадлежу к числу литераторов, вздыхающих о временах своей молодости и припевающих при всяком удобном и неудобном случае:

Ah, bon vieux temps!

Ah, bon vieux temps! *

* Ах, доброе старое время! (фр.).

Напротив, я вижу в живых примерах, что русскому литератору, раз он отграничится от прямой политики и социальной дидактики, то есть пожертвует публицистическими формами для форм художественных, и, следовательно, тем самым уклонится от бичей и скорпионов цензурного вмешательства, никогда еще не было так легко и просторно процветать, как в настоящее время. Темы свободны, индивидуализм признан, органов печати множество, труд в цене: вона сколько благополучия! Конец первого и начало второго десятилетия XX века по нравам и условиям литературного труда не имеют решительно ничего общего с 80-ми годами, когда начинал Чехов. У нас на Руси ужасно любят наклеивать формулы-ярлыки не только на людей и человеческие группы, но и на целые эпохи. Был, мол, литератор-дворянин, потом пришел литератор-разночинец, потом придет литератор-пролетарий, коим сейчас, по предположению многих критических акушерок, от них же первый есть Максим Горький, чревата мать Россия: носит долго, рожает трудно, а -- что родит, поживем -- увидим.

Все эти ярлыки и формулы, конечно, заключают в себе долю временной правды, но далеко не исчерпывают литературную суть поколений, на которые они наклеиваются. В них слишком много условности, обобщающей по случайному признаку и потому вводящей в представление о литературной эпохе заведомую алогичность. Если мы будем держаться сословно-литературных обрамлений, то при проверке их окажется, что самым дворянским писателем дворянской эпохи был купец Гончаров и самым дворянским ее эстетом тоже купец Василий Боткин. В числе "семинаристов" наиболее семинаристом явится родовитейший и богатый дворянин Писарев, а в числе разночинцев едва ли не самым типическим такой же родовитый и получивший блестящее дворянское воспитание Гаршин. Против причисления Достоевского к разночинцам, даром, что именно он-то и есть родоначальник их литературы, еще недавно протестовала дочь писателя -- и, хотя протест был комично нелеп по внешнему впечатлению, но, в существе, основателен. Конечно, Достоевский был не только дворянин, но -- до болезненности дворянин, дворянин с "задетою амбицией"... {См. в моих "Властителях дум".}

По всему сказанному мне кажется, что единственным строго определительным ярлыком для литератора той или другой эпохи может быть только ярлык его времени. Конечно, нет пределов, с точностью указывающих: вот -- от сих до сих -- люди сороковых годов (они только недавно повымерли); тут-то начинаются и там-то кончаются шестидесятники (их и сейчас много еще в живых!); отсюда-то пред нами семидесятники, восьмидесятники и т.д. Но последовательный перелив всех их из эпохи в эпоху весьма уследим. И еще легче определяется та зримая точка, на которой то или другое поколение достигает своего высшего выражения, говорит свое заветное слово и затем, перевалив зенит, понемножку начинает катиться под гору, пока не сходит совсем на нет.

Антон Павлович Чехов укладывается в хронологическое определение очень цельно и легко и как писатель, и как человек. Двадцатилетним юношею вступил он в литературу (1880) -- как раз в то время, когда устаревшая русская шестидесятная интеллигенция окончательно проиграла свою вялую войну с правительством, когда страшно энергическая качественно, но ничтожная количественно революция задыхалась среди напуганного и слабовольного общества в сверхсильных натугах и была уже на краю конечной гибели; когда общество, усталое, скептическое, запуганное и -- вдобавок и паче всего -- одурманенное ужасною классическою школою, готовилось плыть и уже плыло по реакционно-индиферентному руслу 80-х годов к берегам неведомым и даже непредполагаемым. Скончался он 44 лет, в эпоху совершенного разгрома либеральной интеллигенции XIX века новыми передовыми силами и течениями. Символом разгрома было почти что совершенное "упразднение за ненадобностью" -- именно и прежде всего -- того поколения, к которому принадлежал сам Антон Чехов. Он умер накануне революции и той псевдоконституционной России, в создании которой -- "для модели, чтобы в Европах глядели" -- его ровесники, восьмидесятники, сыграли замечательно жалкую роль, а уцелевшие шестидесятники не только жалкую, но и позорную, страшную.

Пора нам очнуться от магического действия старых обманных представлений и ценить поколения не по их утру, а по их вечеру, и не по меньшинству, а по большинству. Со словом "шестидесятник" у нас связывается идея человека, на котором играет луч эпохи "великих реформ", гуманного либерала-демократа, образованного западника, интеллигента с головы до ног, просветителя, умеренного уравнителя и т.д. "Шестидесятник" для нас -- это Михайловский, Чупров, Соболевский, Кони и т.п. На самом деле это не так. Тот либеральный "шестидесятник", которым создалось это лестное представление, к XX веку либо повымер, либо, усталый, отстранился от жизни в созерцательную бездейственность, лишь слегка теоретизирующую, да вчуже "будирующую", со стороны. Ведь даже кадеты уже не шестидесятники. Консервированного в старом либеральном благоверии шестидесятника теперь, собственно говоря, приходится искать уже правее -- в центре, у октябристов. А шестидесятников вообще, просто возрастных, сплошь и рядом еще гораздо правее, иногда даже и в самых что ни есть "глубинах сатанинских" нынешней реакции. Для XX века уцелевшие и действенные "шестидесятники" -- это фон Плеве, Витте, Дурново, длинная вереница министров и крупных администраторов, Государственный совет, попечители и ректоры-реакционеры, Суворин, Буренин, Глинка-Янчевский и т.д.

Нет правила без исключения, но можно принять за правило, что старость шестидесятников дала чудовищный перевес направо. В этом отношении удивительный пример Плеве: смолоду университетский товарищ, приятель и единомышленник Чупрова, Соболевского, Посникова и др. Не знаю, был ли оглашен факт, что он до старости сохранил не только сантиментальную привязанность к воспоминаниям юности, но и наивную уверенность, будто он, в существе, нисколько не изменился. В качестве государственника, заключившего убежденный союз с правительством как единственною реальною силою в стране, он, мол, отличался от сверстников-либералов лишь последовательностью в творчестве и насаждении закономерности. А они последовательности этой по политической своей близорукости и предрассудкам, к сожалению, дескать, лишены. Александр Иванович Чупров рассказывал мне в 1906 году в Мюнхене предпочтительное и презамечательное письмо к нему от фон Плеве именно на эту тему, полученное им в 1903 году. Да и то, что с наивностью, даже несколько превосходящею границы этого почтенного качества вспоминает И.И. Янжул о своих сношениях с Плеве в девяностых годах, подтверждает возможность таких чувств в этом "полудержавном властелине" и -- до весьма знаменательной степени -- их совершенную искренность.