И молодость погибшую мою!.. [Из стихотворения Лермонтова "Нет, не тебя так пылко я люблю..." (1841).]
Десять лет Чехов лежит в могиле, а чувство утраты живет... Что потерь за это время пережито! И, однако, все они не заслонили ту одну. Каждая горька сама по себе, а та глядит из-за них, как черный фон, точно с нее-то вот именно все и началось... Десять лет, а чувство -- все то же. Оно давно потеряло свою остроту, болезненность первых дней, стало хроническим. Но -- как редки дни, когда оно о себе не напоминает! И, утратив жгучую остроту, оно выросло вширь и вглубь, оно вошло в плоть и кровь, сделалось огромною привычкою жизни, второю натурою... В 1914 году -- десять лет спустя -- я с еще большею правдою, с еще большею сознательностью убеждения повторяю тот вопль души, который непосредственно вырвался у меня, когда телеграмма сообщила мне смерть Чехова:
-- Я не знал, как я тебя любил!.. [Из стихотворения Амфитеатрова "Памяти Антона Павловича Чехова".]
Думаю, что, говоря об этих субъективных переживаниях, я выражаю не одни свои личные чувства... Много, много людей встречал я и встречаю, которые признавались и признаются, даже с самоудивлением каким-то, в этом странном явлении -- росте посмертной любви к Антону Чехову...
И в то время, как у нас на Руси все великие могилы пропорционально отдалению времени умаляются и низятся, могила Чехова все растет и растет. Никогда не останется она без пилигримов, цветов и благоговейной скорби...
Мне трудно сказать о Чехове что-либо новое. Ведь за десять лет, истекших со дня смерти Антона Павловича, я писал о нем очень много, хотя и очень отрывочно, и теперь, конечно, могу только сжато повторяться: ведь покойники не меняются. 233 страницы, связанные с священным именем Антона Павловича в книге моей "Славные мертвецы", заслужили мне в публике и некоторых критических отзывах репутацию человека, фанатически поклоняющегося памяти Чехова, чеховца par excellence. Это не совсем верно или -- лучше сказать -- не совсем точно. Если мне на веку своем приходилось горячо вступаться за память Чехова, когда на нее делались неправые нападки, из лагеря ли российских реакционеров, из лагеря ли индивидуалистов и спиритуалистов, то в равной мере случалось мне и протестовать против неразумного и слепого обожествления Чехова, восхищения всем, что в Чехове было -- без разбора -- хорошего и дурного, против попыток создать канон чеховской непогрешимости. Из человекообразных -- не грешат только статуи на монументах. Ну, а Чехов -- менее всего статуя. Он всегда был, есть и будет человек,-- "человечиссимус"!.. И в этом-то именно его великое значение, смысл и корень его влияния. Великих писателей много было на Руси. Бывали величины стихийно-большие Чехова, сотворившие такие громадные дела, что священный ужас берет, когда на них оглянешься. Но ни с кем, решительно ни с кем,-- кроме Пушкина,-- русский человек не чувствовал себя настолько своим, попросту интимным, с глазу на глаз, другом вровнях, бесстрашно и откровенно советующимся о делах и мыслях жизнишки своей. Как у Пушкина, была у Чехова большая внутренняя цельность творчества и жизни,-- и была она насквозь, до последней, малой и глубокой черточки, русская... Никто не писал таких хороших и простых писем, как оба они -- Пушкин и Чехов. Никто не был так прост, ясен, полон юмора в житейском обиходе... И ни о ком другом не думаешь с такою любовью, с такою грустью за них, с такою радостью за то, что они -- наши, с такою обидою на социально-политические безвременья, погубившие их, с такою верою и надеждою в народ, их породивший.
Мы знаем много мыслей Чехова. А я все-таки думаю, что он успел бросить нам лишь крупицы своей бездонной души,-- снял лишь верхний слой зерна из богатого закрома. В этом человеке помимо всего, что он явно творил, всегда тлела особенная, внутренняя работа, таинственно,-- может быть, даже не всегда сознательно для него самого,-- подготовлявшая его будущие откровения. И владела им эта пожирающая сила мучительно и властно, и затаил он в себе власть ее, чтобы не остаться непонятным и странным, даже перед самыми благожелательными,-- больше: даже перед самыми близкими и родными людьми. Мне известны случаи, когда иным поверхностно-умным охотникам поговорить с знаменитостью и даже специалистам по этой части Чехов не только не нравился, но даже казался... глупым! Покойный Курепин, обожавший дарование Чехова и едва ли не первый благословивший его в печать, так и умер в убеждении, что Чехов -- огромный талант, но "плохая голова", да еще и скрытная, черствая натура. А между тем были уже написаны и "Скучная история", и "Дуэль", и "Степь"!..
Еще в первом своем некрологе Антона Павловича случилось мне указать, что многие, казалось бы, совсем не глупые и довольно чуткие люди, которым было несчастье познакомиться с Антоном Павловичем в период молчальничества, когда из него каждое слово хоть клещами тяни,-- выносили из свиданий с ним впечатления весьма недоумелые, и неоднократно в девяностых годах приходилось слышать даже такое, например, милое рассуждение: "Ум и дарование совсем не одно и то же... Вот, например, Чехов. Талант, а глуп. Пожалуйста, не защищайте! Я лично с ним знакома и два раза обедала с ним в Ялте. Оба раза он глубокомысленно промолчал три часа, не улыбнувшись, отвечал "да" и "нет", уклонялся от интереснейших вопросов, и единственная самостоятельная фраза, которую мы от него слышали: "Если можно, то я попросил бы не кофе, но чаю..."
Это из подлинного разговора с женщиною, повторяю, далеко не глупою, развитою, причастною к литературе. Да что -- частные случаи! Замкнутость Антона Павловича сделала то, что о нем установился почти общий предрассудок, будто он был человек безразличный в политическом и социальном отношении,-- "без образа мыслей". Это -- Чехов-то! Лишь на пятом году после смерти некоторые воспоминания (например, Елпатьевского) и переписка разрушили эту неумную догадку крикливого российского легкомыслия, для которого политичны только громкие шумы пустых бочек.
Глубоко интимный человек был Антон Павлович. Медленно и осторожно допускал он ближнего своего в святыню своего гения. Вот уж в чью душу никак нельзя было, что называется, влезть в калошах.