Сто лет Герцену -- сто лет гражданственности русской интеллигенции, сто лет роста ее политической воли и роли. Родившись в знаменательный момент, когда военно-дворянское правительство оказалось не в состоянии справиться с своими внешнеполитическими затруднениями и вынуждено было поклониться обществу и народу о помощи, без которой государство и династия оказывались на краю гибели,-- Герцен, в полном смысле слова, дитя времени, определяемого народным термином "после француза". "Француз" в истории русской культуры -- великая перегородка, не только хронологическая, но и идейная. Между поколениями, отбывавшими свое детство "до француза" и "после француза", лежит глубокая пропасть, непроходимая даже для величайших дофранцузских умов. Из них едва ли не один Пушкин умел шагать через эту пропасть, да и тот -- лишь в грустной мечте, ликвидируя собственное поколение признанием своего практического бессилия.

Здравствуй, племя

Младое, незнакомое! не я

Увижу твой могучий поздний возраст,

Когда перерастешь моих знакомцев

И старую главу их заслонишь

От глаз прохожего...

Дети "до француза" -- Вяземский, Грибоедов, Чаадаев, декабристы. Дети "после француза" -- Герцен, Лермонтов, Бакунин, Гончаров, Катков, Тургенев, "люди сороковых годов". За исключением убитого на дуэли Лермонтова, мы, детьми, еще застали их старость. В виде исключений дожили до патриархальных лет и некоторые из "старой главы", то есть пушкинского поколения, но -- в каком виде. Ретроградная старость кн. П.А. Вяземского -- плачевнейший тому пример. И никого в последующих поколениях эти дети "до француза" не ненавидели так сердито и враждебно, как ближайших своих преемников -- детей "после француза". Впоследствии Герцен создал культ декабристов. Это было ему необходимо по политическим расчетам, но они не были близки ему, а он им. В последнем случае -- настолько, что иные из них прямо-таки терпеть его не могли и на старости лет отзывались о нем с жестокою запальчивою злобою.

Это естественно. Первое поколение каждого века, будь оно хоть семи пядей во лбу, всегда принадлежит в значительной мере веку прошлому: на нем, так сказать, лежит его прощальный поцелуй. "Француз" приходил к нам в Россию как бы для того, чтобы похоронить остатки русского XVIII века, французами же порожденного и воспитанного. И могила века осталась раздельною чертою между двумя поколениями. По ту сторону остались ученики философствующих эмигрантов, лукавых фривольных аббатов, веселых дворян-атеистов, с религией из "Энциклопедии" и Пьера Бейля. По сю -- ученики участников великой демократической революции, Наполеоновых солдат, разнесших по Европе три цвета свободы. Это деление тогдашних поколений французским вторжением наблюдается не в одной России. Возьмите "Молодую Германию". Генрих Гейне годами ровесник Пушкину. Однако если бы нам надо было примерять его идейный возраст на русский уровень, то он оказался бы товарищем не Пушкину, но Лермонтову, Герцену, Белинскому, много его младшим. В это жгучее время год значил много, и страна, в которую раньше приходила вооруженная революция, под трехцветным знаменем и Наполеоновыми орлами, раньше и вырастала идейно и политически. Учитывать всю сложность этого явления здесь не место и не время: это тема целого тома. Но факт, что европейское первое поколение начала XIX века и русское поколение второго десятилетия оказались впоследствии единой мысли и единого духа,-- налицо и не подлежит сомнению.

Много блестящих и глубокомысленных людей легло мостами между русскою и европейскою культурою в течение XIX века. Но из них мост Герцена, несомненно, самый значительный, последовательный и стойкий. Значение Герцена в этом отношении для русского человека настолько огромно, что имя его как выразителя русской культуры приходится поставить непосредственно следом за Пушкиным и Петром Великим. Если последний прорубил окно в Европу, то Герцену суждено было выломать из окна этого решетку, прибитую к нему преемниками Петра Великого. Выломал -- и сам ушел, и русское общество увел вон из мрачной николаевской тюрьмы, в которой обречены были задохнуться в лапах фельдфебелей, цензоров и синодских обер-прокуроров остатки вольного французского духа и начала пробуждающегося духа славянского. В Герцене оба эти начала были смешаны в необыкновенно счастливой пропорции, давшей ему впоследствии возможность быть западником без раболепства пред Западом и русским без заносчивости и самовлюбленности славянофилов. Третий элемент, вошедший в его существо вместе с материнскою кровью, элемент германский, подарил ему ту логическую основательность, ту способность к философской мысли, тот талант системы, которыми осерьезился его громадный ум и насквозь осмыслилось его блестящее дарование. В такой мере, что даже легковеснейшие, казалось бы на первый взгляд, шутки Герцена -- и те, если вдуматься в их генезис, никогда не "красное словцо". Они входят в систему Герценовой мысли, как пряность в глинтвейн, как соль в кушанье,-- они необходимый острый привкус процесса его доказательств и не связаны с ними механически, не прилеплены к ним словоизлития ради, а составляют органически одно и нераздельное целое. Другое, германское, начало в натуре Герцена -- романтизм -- к великому счастью России,-- проявился в нем наилучшею и полезнейшею своею стороною. Если бы Герцен обладал поэтическим даром