Было такое время на Руси, что свободу и, следовательно, сравнительное счастье женщин с сильным характером мог доставить в браке только "муж-мальчик, муж-слуга". Изучая общество русское конца XVIII и начала XIX века, "до француза", почти не видишь в нем браков, отличенных умственным и нравственным равенством супругов. Все мало-мальски выдающиеся женщины, как на подбор, либо очень несчастны замужем за крупными самодурами, все равно -- первобытными или полированными,-- либо забрали под башмак "мужа-мальчика, мужа-слугу", который пред дражайшею половиною пикнуть не смеет {См. мое "Женское нестроение" (3-е издание).}. С точки зрения современной этики подобные пары, не одухотворенные любовью взаимопонимания, представляются довольно циническими союзами по грубому материальному расчету. Соединение развитой, умной, талантливой девушки с мужчиною, стоящим на низшем уровне интеллекта, в наше время рассматривается, если оно добровольно, как редкая, труднообъяснимая психологически, а часто и начисто физиологическая аномалия любви. Вопрос полового подчинения женщины подобному союзу возмущает век, выработавший буржуазным прогрессом интеллигенцию, как аристократию умственного подбора. Однако мы знаем, что Софья Николаевна в браке не только любила своего мужа, но и безумно его ревновала. Чувства -- на наш взгляд -- малосогласные с презрением, которое она к нему питала. Но на рубеже XVIII и XIX веков пол, хотя не был так криклив, как в устах декадентов на пороге веков XIX и XX, зато заявлял свои притязания с несравненно более спокойною откровенностью и твердою уверенностью в своей правоте. Ведь это был век Версаля и Екатерины. Когда одну из самых блестящих женщин этой эпохи спросили: зачем она избрала себе в любовники красивого дурака? -- она возразила: "Господа, в той науке, единственно которая мне от него нужна, он сильнее всех философов в мире". А другая отвергла любовь Руссо, дав ему на прощанье ласковый совет заниматься математикой и не мечтать о женской взаимности: "Studiate la matematica e lasciate la donne! {"Изучайте математику и оставьте женщин!" (ит.).}"

Выйдя замуж за Алексея Багрова, Софья Николаевна очутилась в отношениях, щекотливую трудность которых в наши дни переживает интеллигент, смущенный бесом жениться на красивой горничной или -- частый брак южных губерний -- на работнице с экономии. Любится и -- совестно любить. Угрызения половой совести вызывают желание развить половину свою или, как говорится, поднять ее до себя, то есть -- сделать ее на себя похожею. Обыкновенно такие попытки кончаются большим крахом семьи -- если не внешним и явным, то внутренним и тайным. Зависят эти крушения главным образом от того, что развивающая сторона понимает процесс развития не в том, чтобы сторона развиваемая воспринимала новую культуру и наслоила на себя черты познания новой жизни, но в том, чтобы она отказалась от прежнего существа своего, с корнем вырвала из себя все былые свойства, не разбирая, дурные они были или хорошие.

Тот же процесс развивания и такой же провал его наблюдаем мы в браке Софьи Николаевны по тем же самым причинам. Она -- "книжница", он -- натурный деревенский человек, "неотшлифованный, ни к чему не ученый". Российский интеллигентный сантиментализм сто лет тому назад только и делал, кажется, что говорил и писал о природе, но -- лишь в книге. И сам-то Руссо был в высшей степени книжный человек, с умозрительным представлением о природе сквозь стекла рабочей своей мансарды, а уж русские-то ученики его, проповедуя возвращение к натуре, обязательно воображали натуру эту чем-то вроде благоустроенного английского, а то даже и итальянского сада, и отнюдь не соглашались, что натура -- это Оренбургская или Уфимская губерния. Красноречивая корреспондентка Новикова, "уфимская Венера или Минерва", Софья Николаевна прямо поражает читателя откровенною предубежденною ненавистью к природе, ее окружающей. В течение многих лет жизнь ее -- сплошная борьба с природою, сперва за мужа, потом за сына. О положительной работе Софьи Николаевны по перевоспитанию своего супруга Аксаков упоминает раза два мельком и неопределенными намеками. Уже эта мутность указаний свидетельствует; что ни большого старания, ни значительных успехов в этом направлении явлено не было. Да и результаты известны: Алексей Багров остался полуграмотным невеждою до конца жизни своей. Но зато и "Семейная хроника", и "Детские годы" полны рассказами о том, как Софья Николаевна -- разговором, книгою, наконец, просто ревнивою властностью, воспитательною тиранией цепкой жены и страстной матери -- становится между семьею своею и непосредственным общением с природою. У этой типической первоин-теллигентки, вышедшей из недр городской бюрократии, не было "родных лип", и она решительно не понимала их обаяния. По приезде в деревню к старикам Багровым, муж повел молодую жену показать ей любимые места свои, в которых он игрывал в детстве. "Алексей Степаныч... еще не привыкший к счастью быть мужем обожаемой женщины, был как-то неприятно изумлен, что Софья Николаевна не восхищалась ни рощей, ни островом, даже мало обратила на них внимание, и... поспешила заговорить с мужем о его семействе", то есть принялась бранить его сестер. И когда, обаянный чарами природы, муж оказался маловнимательным слушателем, супруга устроила ему жесточайшую сцену. А затем и пошло, и пошло. "Несмотря на необыкновенный ум, она не могла понять, как мог человек, страстно ее любящий, любить в то же время свое сырое Багрово... как мог он заглядываться на скучную степь с глупыми куликами, и, наконец, как он мог по нескольку часов не видать своей жены, занимаясь противной удочкой и лещами, от которых воняло отвратительной сыростью... Когда Алексей Степаныч спешил делиться с нею сладкими впечатлениями природы и охоты, она почти обижалась". Вольтер, определявший удочку, как палку, к которой с одного конца привязан червяк, а с другого дурак, был бы очень доволен Софьей. Николаевною, но Руссо пришлось бы сконфузиться за свою последовательницу. Это уж такая роковая судьба русской интеллигенции в ее прошлом, настоящем, да, вероятно, и будущем: ее мечта принадлежит Руссо, ее действительное желание принадлежит Вольтеру,-- и, когда в мирок ее врывается живой пример из Руссо, мещанство Вольтеровой культуры ревниво щетинится, завидев исконного и несовместимого врага.

В "Детских годах Багрова-внука" мы застаем Софью Николаевну уже победительницею. Она отбила мужа у природы. Удит он лишь контрабандою либо с неохотного и редкого позволения. "Евсеич сказал: "Что бы вам, Алексей Степаныч, забраться сюда на заре? Ведь это какой бы клев-то был!" Отец отвечал с некоторою досадою: "Ну как мне по утру?" -- "Вот вы и с ружьем не поохотились ни разу, а ведь в старые годы хаживали". Отец молчал. Я очень заметил слова Евсеича, а равно и то, что отец возвращался как-то невесел". Отвязать Вольтерова дурака от удочки возможно, но тогда ведь дурак остается с глазу на глаз с супругою,-- и, притом, какой дурак! Лишенный всех придатков, которые окружали хоть сколько-нибудь поэтическим светом его животную красоту: "ничтожество"(!) Софья Николаевна не заметила, как, лишая мужа его связей с вещими силами природы, она ограбила самое себя. В роще с ружьем, на реке с удочкою, в беседе с мужиком, на заимке, на косьбе муж ее поэтичен, красив, толков, даже умен. А к ней он приходит индейцем в сюртуке, неловкий, запуганный, скучный, бестолковый. Затем: сегодня -- школа, завтра -- дисциплина, послезавтра -- дрессировка; это запретно, того нельзя, о сем доложи, об оном спросись,-- это же не супружеская жизнь, а какие-то арестантские роты! И вот, сколь ни боготворит "муж-мальчик, муж-слуга" свою прекрасную и премудрую повелительницу, а, в конце концов, инстинкт начинает тянуть его к какому-нибудь, если не счастью, то развлечению попроще,-- где сердцу есть простор воли и тихого отдыха.

Уже упомянуто, что к старости Софья Николаевна сделалась жестоко ревнива. Недуг этот, по-видимому, начал развиваться в ней очень рано. "В продолжение всего обеда мать насмехалась над охотой брать грибы и особенно над моим отцом, который для этой поездки отложил до завтра какое-то нужное по хозяйству дело. Я подумал, что мать ни за что меня не отпустит, и так, только для пробы, спросил весьма нетвердым голосом: "Не позволите ли вы, маменька, и мне поехать за груздями?" К удивлению моему, мать сейчас согласилась и выразительным голосом сказала мне: "Только с тем, чтоб ты в лесу ни на шаг не отставал от отца, а то, пожалуй, как займутся груздями, то тебя потеряют..." Отец несколько смутился и, как мне показалось, даже покраснел". Секрет позволения -- тот, что в рощу, кроме господ, двинулась вся девичья, и, в числе ее, белая, румяная песенница Матрена. Высоконравственная и интеллигентная Софья Николаевна просто приставила в лице сына к мужу сторожа, чтобы полудикий барин не шалил. Из описаний Аксакова не видно, чтобы опасения эти имели какие-либо основания, в роще не происходит ничего предосудительного, а только поют превосходные русские песни, которые приводят впечатлительного мальчика в восторг. Он спрашивает: "Почему вы никогда не поете в деревне?" Матрена отвечает: "Маменька ваша не любит наших песен". И -- когда Сережа, возвратясь из леса, рассказал матери, как чудно пели, Софья Николаевна ревниво надулась.

Эта ненависть к натурной народной песне -- нарядному голосу пола -- необыкновенно выразительна и типична. Инстинкт женщины, сознавшей свой брачный союз ошибочною аномалией, ревниво восставал против всех средств и сближений естественного полового подбора, которого заглушённый голос рано или поздно должен был заговорить в молодом Багрове и потянуть его, как равного к равным, к женщинам одной с ним бытовой породы, одинаковых настроений, образовательного и нравственного уровня. Природа, выгнанная в дверь, стучалась в окно. И вот мало-помалу вся супружеская жизнь Софьи Николаевны свелась к одной цели -- держать опасное окно назаперти. Она не сумела стать в жизни мужа университетом, так сделалась управой благочиния. Совершенно -- как в жизни русского народа интеллигентная, дипломированная бюрократия! Права и правила собственницы и ревность блюстительницы благочиния подменили и заместили в бедной "книжнице" естественную мораль, в которую она теоретически веровала и которую педагогически проповедывала. Заместили так вкрадчиво и властно, с такими логическими самообманами в извиняющей мотивировке и с такою полнотою, что несчастная Софья Николаевна даже и не замечает уже, какой отвратительный и безнравственный поступок совершает сама она, делая любимого сына шпионом за отцом -- да еще с риском для мальчика в возрасте десяти лет уже ознакомиться с какою-либо соблазнительною сценою.

II

Гимназические годы Багрова-внука, то есть С.Т. Аксакова, любопытны для потомства как одна из первых встреч русской семьи с казенною школою, которою государство, после тридцати пяти лет екатерининской заискивающей льготы, пыталось дисциплинировать наиболее фаворитное свое дворянство, с тем чтобы переработать его в постоянный материал для бюрократии, привилегированной образовательным цензом и прикрепленной к интересам самодержавного правительства.

Нельзя не сознаться, что памятник встречи этой, враждебной с первого же момента, говорит не в пользу семьи. В противоположность нынешним временам, государство, по культурному уровню, стояло выше общества. Восемнадцатый век оставил нам в мемуарах и сатирической литературе довольно картин домашнего воспитания. Все они, начиная с пресловутого Митрофана Простакова, чрезвычайно печальны: невежественные родители, невежественные педагоги, рабы-дядьки, потатчицы-няньки и полудикие дети. Но детство Багрова-внука протекло под надзором интеллигентной матери и в самых счастливых, казалось бы, для ребенка условиях, смешавших прекрасные обаяния природы с неусыпным влиянием образованного ума. Однако положительное изображение Аксакова настолько мало разнится от отрицательных карикатур Фонвизина и др., что можно с уверенностью сказать: если бы Багров-внук не попал в казенную гимназию, то, под опекою чуть не гениальной Софьи Николаевны, вырос бы точно такой же Митрофан, как и под крылышком тиранки и скалдырницы, госпожи Простаковой. Да еще, пожалуй, и хуже, потому что грубый Митрофан или наивный Алексей Багров, родитель Багрова-внука, по крайней мере, здоровые люди: цельная дикость и цельная непосредственность упрощенных, нетребовательных чувств. Конечно, "ведя свою блаженную жизнь подле матери", Сережа меньше гонял голубей, чем Митрофан Простаков, обучился читать "Ипокрену, или Утехи любословия", декламировал роли вестников из трагедий Сумарокова, прочел вслух для Софьи Николаевны много книг старше своего возраста и в течение всего двух месяцев успел подготовиться к вступлению в гимназию. Но -- физически -- эти преимущества отозвались на мальчике расстройством нервной системы, а морально -- ужасом ко всему миру за пределами маминой юбки, к которой Сережа прицепился с такой неотрывностью, что три года потребовалось только на то, чтобы уговорами и стыжением отодрать его от этого благополучного убежища и перевести кое-как из детской в класс.

В первой части очерка я показал, как ревность интеллигентной "книжницы" боролась с природою за власть над мужем до тех пор, покуца не испортила супружеских отношений, обратив их в робкое мужское рабство под надзором женской инквизиции. Борьба эта распространялась и на сына -- даже в еще большей мере и с тиранической властностью. Идет с первых дней сознания детского подмена природы книгою, живого впечатления -- литературным воображением, непосредственного чувства -- отвлеченною чувствительностью и откровенно поощряемою сантиментальностью. Просится мальчик рыбу ловить,-- мать гневается на мужа: "Как тебе не стыдно взманить ребенка? Он опять взволнуется, как на Деме". И -- в то же самое время, как запрещает волноваться нормальною забавою, соприкасающею ребенка природе, ничуть не остерегается волновать его чтением книг не по возрасту и разговорами, превышающими детское понимание. Уже на десятом году жизни Сережа оказывается поверенным матери в области ее семейных и соседских отношений. "Несмотря на мой детский возраст, я сделался ее другом, поверенным, и узнал много такого, чего не мог понять, что понимал превратно и чего мне знать не следовало". Мы уже видели, что дружба и доверенность эти заходили так далеко, что мать отправляла сына шпионить за отцом, не волочится ли тот за дворовыми девками. Поистине жалостно следить систематическую экзальтацию сантиментальности, которую Софья Николаевна сделала своею системою воспитания. Все, что наплывает в сына ее из недр природы, встречало в ней, "книжнице", бурную гневную соперницу. Она посылала ночью пугать соловьев, которыми заслушивался Сережа, и попрекала его: "Ты точно помешанный, ты забыл, что у тебя есть мать!" И начинались между десятилетним мальчиком и тридцатилетнею "умною" женщиною сантиментальные объяснения, которые в общежитии выразительно и справедливо называются "сценами". "По несчастию, мать не всегда умела или не всегда была способна воздерживать горячность, крайность моих увлечений; она сама тем же страдала, и когда мои чувства были согласны с ее собственными чувствами, она не охлаждала, а возбуждала меня страстными порывами своей души. Подстрекая друг друга, мы с матерью предались пламенным излияниям взаимного раскаяния и восторженной любви; между нами исчезло расстояние лет и отношений, мы оба исступленно плакали и громко рыдали". Одною из подобных сцен мать и сын жестоко перепугали отца, который, видя их исступленные лица, подумал, что в доме стряслась беда. "Мать молчала; но я принялся с жаром рассказывать все. Он смотрел на меня сначала с удивлением, а потом с сожалением. Когда я кончил, он сказал: "Охота вам мучить себя понапрасну из пустяков и расстраивать свое здоровье. Ты еще ребенок, а матери это грех". Софья Николаевна отвечала мужу градом оскорбительных упреков, из которых Сережа вынес впечатление, что "у моего отца мало чувства, что он не умеет любить так, как мы с маменькой любим". Аксаков признается, что несправедливость этого впечатления он понял -- "увы! уже в зрелых летах". Между тем почти одновременно со "сценою" между ним и матерью Сережа был свидетелем сыновних же мучений, которые переживал его "холодный" отец, когда смертельная болезнь бабушки Арины Васильевны застала его вдали от родного Багрова, в гостях у богатой самодурки-родственницы, влюбленной в свою изящную невестку и потому задержавшей ее с мужем и детьми сверх обещанного срока. Переезд из Чурасова в Багрово -- одна из самых драматических глав, написанных Аксаковым,-- драматических по правде рассказа, а не по воле автора. Он ясно показывает, что тогда втайне стоял на стороне матери, которой очень не хотелось уезжать от богатой приятельницы к смертному одру нелюбимой свекрови, и поехала она, только скрепя сердце, выполняя неотложный долг. На отца же, тревожно волнующегося при бесчисленных дорожных препятствиях, замедляющих путь к умирающей матери, Сережа смотрит лишь "с любопытством". Софья Николаевна "принуждена была его (отца) уговаривать и успокаивать. Мать говорила очень долго и так хорошо, как и в книжках не пишут. Между прочим она сказала ему, что безрассудно сердиться на Волгу и бурю, что такие препятствия не зависят от воли человеческой, и что грешно роптать на них, потому что их посылает Бог". В том же духе утешает она мужа, когда старуха действительно умерла, не дождавшись своего первенца. Сопоставить эти два эпизода чрезвычайно любопытно. Перед зрелищем истинного горя -- холодное резонерство, "как и в книжках не пишут", в волнениях выдуманного страдания, вроде ревности к перепелкам и соловьям,-- сантиментальная буря возгласов и слез.