-- Господин Берлога, я слышала, что вы в артистическом совете всегда очень много говорите за меня, и у дирекции я считаюсь состоящею под вашим специальным покровительством. Я чрезвычайно благодарна вам за ваше расположение, я понимаю, насколько ваша поддержка мне полезна, но все-таки очень прошу вас: прекратите это, не надо. Я безумно люблю искусство. Оно для меня -- святыня. Я считаю, что достигать своего идеала человек обязан исключительно своими силами. Если его поддерживают да подсаживают -- это уже компромисс, это не удовлетворяет. Я -- человек мнительный: если вы или кто другой станет мне покровительствовать, мне все будет казаться, что я только покровительством и делаю карьеру, а сама по себе ничего не стою и без покровительства гожусь разве в хор или на выхода -- изображать наперсниц, дуэний и придворных дам. Сомнения отравят мне все счастье, все наслаждение, которое я нахожу в любимом труде. Так что -- пожалуйста, оставьте меня одну идти своею дорогою.
Признаюсь, я был страшно удивлен. Во-первых, эту пухлую и сонную девицу ославили у нас в театре дурою, и вдруг -- ослица Валаамова возглаголела, да еще -- как! Во-вторых, за весь мой театральный опыт -- первый случай, чтобы дебютантка отказывалась от моего покровительства! В-третьих, этот наивный энтузиазм, эта вера в святыню искусства, эта готовность надорваться в одиноком служении своему богу, эта гордая жажда самостоятельности... знаешь, я был глубоко тронут!
-- Но, милая барышня,-- говорю я,-- вы несправедливы и деспотичны даже, позвольте вам заметить. Вы не хотите оставить мне права критики? Ведь -- если я поддерживаю вас в совете, то, значит, нахожу вас достойною поддержки. Все знают, что я на протекции суров, терпеть не могу ничьих протеже и очень редко имею собственных, в искусстве для меня не существуют ни родня, ни приятель, ни любовница...
А она мне на это -- со стальным этаким, острым, жестким блеском в глазах:
-- Это неправда Вы солгали. Стыдно. Вы такой большой. Вам стыдно лгать.
Я остолбенел несколько. А она знай твердит свое:
-- Если бы вы были такой, как хвалитесь, вы не позволили бы Настасье Николаевне оставаться на сцене... Она у вас прелестная, очаровательная, и я не удивляюсь, что вы ее любите больше искусства...
Это я-то, понимаешь ли, люблю Настасью больше искусства! Я! Ну-ну!.. А Наседкина жучит меня, жучит:
-- Но ведь не можете же вы не понимать, что у нее нет никаких прав быть оперною артисткою? Вы вон никогда и в театр не приходите, когда она поет. И сами с нею никогда не поете. А как же вам не стыдно заставлять других артистов петь с нею? Как вам не стыдно заставлять публику слушать за деньги певицу, которой вы не хотите слушать даром? Нет, нет. Не знаю, как друзей и приятелей, но женщин своих вы на сцену проводите. И это -- тоже одна из причин, почему я прошу вас освободить меня от вашего покровительства. В чистоту побуждений за кулисами не верят, а прослыть вашею любовницею -- мне совсем не льстит, и я не хочу...
Друг мой! Клянусь тебе: по крайней мере, двадцать лет не получал я от женщин подобного реприманда {Выговора (фр.).} неожиданного! И -- смотрю я на нее: добро бы Венера или Психея какая-нибудь этак меня шельмовала, а то ведь только что глаза недурны, а в остальном -- зауряднейшая булка придворного пекаря Филиппова. И вся горит негодованием, чуть не презрением... И, конечно, насчет Настасьи она совершенно права: пора оборвать эту бесхарактерную канитель,-- какая, к черту, Настасья артистка? Терпит ее публика -- словно мне взятку дает. Но права не права, а, чтобы меня отчитывали, как гимназиста, этого я не люблю. Принял на себя холодный вид и отвечаю: