запел он громовым голосом последний дуэт из "Крестьянской войны".
Кто-то не то в коридоре, не то в соседней уборной кашлянул и почтительно крикнул:
-- Браво!
-- Нас слышат,-- встревожился Нордман, указывая глазами на дверь.-- Вы бы, Андрей Викторович, знаете, поосторожнее.
-- Э! Что мне? Все равно! Да это -- наверное, Мешканов. Он всегда последний из театра уходит: профессиональное режиссерское самолюбие особого рода... Им не смущайтесь: свой человек... Впрочем, отворите дверь, загляните, кто...
-- Нет, это -- Фернандов,-- отвечал композитор, глядя в коридор.-- Он уже ушел и дверью хлопнул. Я его сзади узнал,-- по котиковой шапке, она у него такая лысая.
-- Ванька Фернандов?.. Оставьте дверь открытою, Нордман... В уборных уже пусто, и так вернее, что нас никто не подслушает... Так вы говорите: Ванька Фернандов?
Берлога сделал гримасу.
-- Ну это не столь приятно. Значит, сегодня Машенька Юлович будет от слова до слова знать, о чем мы с вами, запершись, разговаривали. А что Машенька Юлович знает сегодня, о том Елена Сергеевна Савицкая столь же обстоятельно осведомляется завтра. Машка по натуре не передатчица, не сплетница,-- сохрани меня Бог! Напротив! Но она благоговеет пред Еленою, а у той талант необычайный -- выкачивать ее до дна души, как насосом каким-нибудь колодезным. Да еще если Марье покажется, что Елену обижают, против Елены злоумышляют... встанет на дыбы! Но -- все равно! Нордман! Я вам говорю: все равно! Пусть все знают! все слышат! Я прилепился душою к вашей опере. Пусть завтра мне из-за нее придется поссориться со всеми своими друзьями, разрушить дело, зачеркнуть все свои создания за тринадцать лет,-- мне все равно! "Ее отдать я не могу! Она моя! Она моя!" Вы отдали мне ее и уж позвольте, чтобы она была всецело моею. Нордман! Знаете ли вы, понимаете ли вы, милый мой мальчик, великий композитор... да! да! не трясите головою: у вас великий талант и -- куца вы с ним поедете, где остановитесь -- даже пророком быть страшно... Понимаете ли вы, Нордман, что это за штука такая -- вот эта самая так называемая опера, по-нынешнему музыкальная драма, которую вы пишете?
Один старый журналист говорил мне, что, когда он ребенком в первый раз был приведен в оперу, ему показалось, будто это -- обедня. Опера -- строгий, ответственный чин, Нордман. Весь театр, этот дом о трех стенах, есть житейская фальшь, условность, с которою мириться надо -- по симпатии, вопреки рассуцку и назло логике. А опера -- из фальшей фальшь, из условностей условность. В веке реалистических проверок и переоценок ей, казалось бы, лопнуть надо, обанкротиться и умереть за ненадобностью. А она живет. И не только живет -- развивается. Вагнер покорил себе мир, и музыка будущего стала музыкою настоящего. Цивилизация выучилась или учится мыслить о жизни оперною музыкою. У нас были Чайковский, Мусоргский, Бородин, жив Римский-Корсаков. У итальянцев -- Верди кончил жизнь "веристом", и хотя современные веристы довольно бездарны, но принципиально они стоят на хорошей дороге, и вся беда у них -- в отсутствии настоящей идейной смелости. Уж на что антимузыкальный народ французы, и те обзавелись композиторами-мыслителями: Сен-Санс, Массне, Брюно, Шар-пантье, Дебюсси. Про немцев нечего и говорить. Они, с Моцарта, жизни и философии с музыкою не разлучали. Теперь у них там Рихард Штраус явился: Фридриха Ницше в оркестр проводит! Я, даже я, искатель новизны и поклонник всякого новаторства, улыбался прежде,-- странным мне казалось... до вас улыбался, Нордман! До вашей оперы, к которой вдохновение дал вам Каутский и которой не могло быть раньше -- в веке, не знавшем Лассалей, Марксов, Каутских, Бебелей, в веке, не пропитанном теорией и энергией социальной борьбы... Да! Чем бы умереть, опера живет и развивается, растет. И в ее великой фальши, Нордман, спит великая правда, бессмертная и потому не дающая ей умереть. Опера бессмертна, Нордман, потому что в человечестве бессмертен пафос. Опера -- пафос. В ней все -- "в высшей степени", и тогда только хороша опера, когда она во всех своих средствах поднимается на "высшую степень". Вы читали Вагнера? Старик понимал свое дело. Когда сливаются высшая красота и экспрессия звука с высшею красотою и экспрессией жеста, мимики, пластики; когда живопись, скульптура и архитектура вступают в равноправный союз с музыкою и окружают певца и актера обстановкою, всемогущих, ободряющих вдохновений; когда история и археология проверяют внешность легенд, которые мы рассказываем публике; когда дух времени бурею дышит в наших голосах, в порывистом визге скрипок и стоне тромбона,-- вот когда начинается для театра та музыкальная драма, которой человеку не грех посвятить свою деятельность, опера, которая есть не праздная забава, но общественная работа -- могучий и возвышающий просветительный труд. Опера -- гармония всех искусств, объединение всех форм красоты, согласие всех средств художественного пафоса. Мориц Рахе и Елена Савицкая на этот счет тех же мнений, что и я. Тринадцать лет назад сложился наш артистический союз и держал свое знамя высоко, строго. Вы слышали у нас Глинку, Моцарта, Вагнера, Чайковского, Визе, Римского-Корсакова. Лучше сделать, может быть, и возможно, но никто еще не делал,-- наш рекорд самый высокий и до сих пор нигде никем не побит. Но эта музыка, почти вся,-- их музыка, их -- классиков и романтиков: Морица и Елены Сергеевны. Я в ней был пассивная, служебная сила,-- род необходимой голосовой декорации. Вы, дорогой мой Нордман, ты -- милый мой, неоцененный, великий ты, дикий ты, глупый ты, гениальный ты, восхитительный ты человек!-- принес мне мою музыку, мою оперу, ты мне объяснил, зачем и почему я певец.. Ну и баста! Если так, если уж повезло мне счастье, то не выпущу я его из рук. Я считаю себя вправе и хочу им распорядиться. Слушай! Я хочу, чтобы ты был велик,-- и -- рвись моя жизнь, моя душа, моя любовь, мои дружбы! Все -- под ноги тебе и твоему творению! Ты должен быть велик! Твоя идея должна встать и выплыть пред публикой, как победоносная, грохочущая колесница, без единого диссонанса в ее торжественном ходе, без скрипучих рессор, без лопающихся пружин... Леля -- великая артистка, но не для нас! Она должна понять, должна!.. Она -- артистка -- и поймет!.. А если не поймет, значит, я ошибался в ней всю жизнь, значит, образцовую музыкальную машину, карильон бесподобный, принимал за человека, за живую душу, во всеоружии ума и таланта... О, черт возьми! Да мало ли наконец я в угоду ей перепел в свое время всяких там Фигаро, Ренато, Риголетто и прочего ее "искусства для искусства"? Я достаточно делал, как она хотела,-- "по ее". Теперь я хочу делать свое по-своему. И сделаю. Сделаю! Сделаю! Сделаю! Или вовсе не хочу делать... Пусть вам Тунисов поет Фра Долмино! Черт! Дьявол! Кто угодно! Или давайте мне настоящую Маргариту Трентскую, или я не пою вовсе. Мне нужен пафос, равный моему! Мне нужен огонь, отвечающий огню, борение пламени с пламенем! Поймите же, Нордман: он жив, он здесь, в моей груди, он вошел в меня, ваш Фра Дольчино,-- я чувствую себя им... И вы хотите, чтобы фра Дольчино принял за Маргариту Трентскую -- Лелю Савицкую? принцессу за революционерку? изнеженную, избалованную, повелительную барыню за женщину окопов и баррикад? Да -- перестаньте же, Нордман! Нельзя так! Вы хотите погубить и себя, и меня, и ее... Одно из двух: или опера ваша мое Дело, или -- только маскарад, костюмированный вечер с пением под хороший оркестр. Оперу делать готов и счастлив всею душою! Маскарады -- слуга покорный! устраивайте сами!..