-- Так!-- вздохнул он наконец в паузе Аухфиша,-- значит, социал-колоратурка и баритон-демократ. Он ей -- гаммами: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" А она ему трелями: "В борьбе обретешь ты право свое!.." Чрезвычайно любопытно, оригинально и поучительно.

-- Эту оперу,-- ядовито подхихикнул седой старичок, профессор консерватории, пописывающий в серьезных случаях музыкальные статейки для "Обуха",-- эту композицию господина Нордмана следовало бы играть не на музыкальных инструментах, а на бомбах и браунингах-с... Кстати, тогда, может быть, не столь заметно и скоро обнаружилась бы ее совершеннейшая безграмотность.

Аухфиш не стал спорить с профессором: он видел, что у старика даже пена вскипает на губах от злости,-- и прошел мимо. Но вслед ему неслись визгливые всхлипывающие выкрики:

-- Я удивляюсь Морицу Раймондовичу Рахе, как он мог допустить... Кажется, солидный музыкант, не мальчишка, старый капельмейстер... Театр опозорил себя!.. Профанация искусства!.. Щенок из приготовительного класса!.. Я собственными ушами слышал параллельные квинты... Если бы мой ученик написал подобную мерзость...

"Да!-- думал Аухфиш про себя, отзываясь на эту бессильную злость сразу и невольным гневом пред очевидною недобросовестностью предвзятого мнения, и веселым злорадством своей несомненной победы,-- черта с два! напишут твои ученики что-либо подобное! Разве ты музыкант? Столоначальник от композиции и тюремщик в душе! Отношение из Гайдна! Входящее из Моцарта, исходящее из Россини".

Аухфиш бродил по буфету, по коридорам, по фойе, прислушиваясь к рокоту разговоров, и -- что дальше, тем больше и светлее расцветал душою. Успех Нордмана превзошел все ожидания. Хвалили Берлогу, восхищались Наседкиною, одобряли оркестр и несравненную дирижерскую палочку Рахе. Но -- что редко бывает с оперною публикою -- как-то весь театр нутром понял, что сегодня при всем их великолепии главные-то в спектакле все-таки не они, и движущая, центральная-то суть -- не в них, всеми любимых и среди всех знаменитых, но в том, никому незнакомом, неуклюжем, беловолосом мальчике-чухонце, который -- когда по требованию публики чуть ли не в двадцатый раз открылась в занавесе выходная Дверь на вызовы,-- показался публике между Берлогою и Наседкиною, ничтожный, едва не шатающийся, с испуганным обморочным лицом.

-- Ага! Ага!-- повторял торжествующий Аухфиш, кланяясь дамам, кивая шапочным знакомым, пожимая руки встречным друзьям.-- Вы поражены? Вы увлечены? Вот видите! А между тем вы слышали самую слабую часть партитуры... это только начало! это только завязка! только первый акт!.. Мы сегодня поклялись задушить вас впечатлениями... вы уйдете из театра, бледный от испуга и восторга...

-- Ты что же не свистал? -- сердито спрашивал в райке толстогубый проходимец белявого своего товарища.-- Ведь велено свистать... деньги дадены.

Тот только повел наглыми глазами на ревущую, краснолицую, уже потную и мокроволосую молодежь. В грохоте ладоней и ног будто исполнялась тоже своеобразная симфония землетрясения какого-то. Отверстые глотки орали протяжным серьезным воем, почти грозными голосами, точно войско откликалось на зов боевой трубы. Распаленные пламенем, полные румяною жаркою кровью, молодые лица сверкали восторженно-хмурыми, страстными, озлобленными глазами.

-- Свистнешь тут!-- проворчал белявый.-- Самого так свистнут...