-- Кой черт -- отравилась? Она просто мертвецки пьяна.
И пошло это изо дня в день на целую неделю... Берлога очень жалел жену. Пьянство ее он приписывал -- естественно -- порыву материнского отчаяния, горю по напрасно погибшей малютке.
-- Не убивайся, Нана,-- умолял он ее в светлые промежутки.-- Ну что же делать? Невозвратимо. Мы молоды. У нас будут еще дети...
Нана мрачно качала головою.
-- Зачем? Чтобы землю ими удобрять? Оставь! Мои дети не живут. Третье так умирает. Я поганая. Проклято мое материнство. Оставь меня! Не хочу!..
А пьяная бросалась к нему, страстно нежничала, ревела:
-- Дай мне дитя! Ты обязан! Я не могу иначе. Ты -- мой муж, я твоя жена! Я должна иметь ребенка,-- я должна доказать тебе, что я не мерзавка. Сделай мне ребенка! Не хочешь? Значит, ты брезгуешь мною?.. Ха-ха-ха! Фу-ты ну-ты, пан какой!.. А я тебе докажу... я тебе себя докажу!.. Я не поганая!.. Почище тебя найдутся, не побрезгуют, за честь почтут... Идиот!
Рвалась куда-то бежать, называла какие-то имена, кричала каких-то мужчин,-- надо было бороться с нею, чтобы не ушла, двери на ключ запирать, держать ее за руки.
Трудно было молодому мужу -- самолюбивому, гордому, начавшему уже освещаться тем общественным и женским успехом, что затем сопутствовала ему -- ему! Андрею Берлоге!-- чрез всю его триумфальную жизнь. Но он и сам был уверен, и врачи ему говорили, что дикое поведение Надежды Филаретовны -- скоропреходящий результат сложного нервного аффекта: испуг от истории с огнестрельным армянином, трудные роды, послеродовые анормальности, смерть ребенка... Мало-помалу,-- словно река, взбунтованная вешним половодьем и после ледохода мирно входящая в берега,-- Надежда Филаретовна стихла, вытрезвилась. Возвратилась к обычному своему обществу и занятиям, усердно брала уроки музыки и пения, еще усерднее помогала в том же своему молодому мужу. А об его голосе и таланте уже заговорили в Москве...
Берлога был искренно и спокойно счастлив. Когда поостыло пламя первой, молодой, физической страстности, влюбленно соединившей эту пару, когда супруги вгляделись и каждый в самого себя, и оба друг в друга, они не нашли в себе глубокого чувства, которое таинственным инстинктом слагает союзы, неразрывные на всю жизнь. Но они очень пришлись друг другу по душе, характеру, быту, привычкам, надеждам, стремлениям, пристрастиям. Расцветающая молодость мужа и еще не отцветшая молодость жены дружили весело, красиво, в том немножко насмешливом кокетстве, в том резвом супружеском флирте, какими бывают полны все русские браки по любви, покуда муж и жена чувствуют себя бодрыми товарищами, не отравились горечами борьбы за существование, не утомились взаимными уступками, не озлились, не заворчали, не наполнили жизни своей кислым недовольством, ревностью, рабством, злорадными вызовами взаимной требовательности, угрюмою неудовлетворенностью обоюдных разочарований. Жена нравилась Берлоге -- и как женщина, и как человек, и как товарищ. Единственно что смущало его в ней, это -- какая-то странная, насмешливая, почти презрительная лень, которую Надежда Филаретовна начала теперь являть решительно во всем, что ее лично касалось. Она будто не верила в возможность, что из нее может выйти что-нибудь хорошее, словно знала за собою что-то такое тайное и непременное, что в конце концов, как deus ex machina {Бог из машины (лат.).}, выскочит поперек каждой житейской тропинки, какую она изберет, всему помешает, все опутает и погубит. При великолепном голосе и несомненном артистическом темпераменте, она и в пении своем не шла далее грубого первобытного дилетантизма. Когда муж работал, помогала ему внимательно, с любовью, аккомпанировала ему на рояле, строгая, как немецкий педант, давала отличные советы, охотно и остроумно решала вместе с ним задачи по теории музыки. Но сама только и любила, что кричать цыганские песни да ловкими карикатурами передразнивать всякого певца и певицу, которых слышала. Берлога бранит жену,-- Надежда Филаретовна хохочет: