-- Воображение... Горло содою полощу... Анна Трофимовна, откройте Александре Викеньтевне.

Светлицкая вошла -- и обмерла, увидав в зеркале страшное, с запавшими глазами лицо ученицы своей, над которым Елизавета Вадимовна уже деятельно работала заячьею лапкою, но еще не успела вполне овладеть им.

-- Боже мой! Лиза! На что вы похожи? Вам очень нехорошо? Краше в гроб кладут...

Та угрюмо огрызнулась:

-- Ничего особенного. Желудок не в порядке... А пою очень скверно?

-- Душечка! Откуда вы взяли? Напротив! Публика в восторге. Превосходно!

-- Да! Так и скажете вы правду! Подбодряете. Нельзя ведь обескураживать артистку, покуда поет, а то дальше совсем скверно шлепнется...

-- Вот фантазия! Уж и мне не верите? Конечно, вы не в ударе сегодня, но все-таки... публика в энтузиазме!

-- Да и очень уж не в ударе! Не утешайте! Слышу я... Анна Трофимовна! Гадко!

Бесфигурная, безличная, безбокая, безгрудая Анна Трофимовна, ростом дршина в два без вершка, схватила из гримировальной шкатулки флакон какой-то, быстро накапала из него чего-то на кусок сахара и подала Наседкиной на чайной ложечке прямо в рот. Та схватила сахар с неестественною, почти звериною жадностью, сосала его, грызла. Зрачки ее расширились, темные пятна вокруг глаз просветлели, она ожила. Светлицкая смотрела на сцену эту с сомнением и недовольством. Быстрая перемена в Наседкиной подозрительно напомнила Светлицкой великую H-у, гениальную артистку-пьяницу, которая когда-то ее самое, молодую хористку Александру Борх, освящала радостными вдохновениями искусства и развращала грехами пестрых своих пороков.