Берлога глубоко задумался.
-- Видите ли, Федосья Терентьевна, здесь, пожалуй, могла бы быть доля правды, если бы Елизавета Вадимовна была здорова... Но, покуда она больна, Светлицкой нет никакого расчета ломать сезон: у нее не будет примадонны, а следовательно, и репертуара. Она слишком умна, чтобы на первых же шагах антрепризы посадить себя в лужу.
Лествицына молчала, соображая.
-- А если она итальянцев выпишет? -- предложила она.
-- Гастрольная система?! Смешение языков?! Да я в ту же минуту из театра уйду!
-- Я думаю другое,-- продолжал он, поразмыслив,-- я думаю, было так: милейший, но ехиднейший и продувнейший наш Светлячок действительно интриговал с Брыкаевым и обуховцами и готовил Елене Сергеевне сюрприз в виде разрыва контракта со стороны города по force majeure... {Форс-мажор (фр.), из-за непреодолимого препятствия.} Теперь эта интрига стала для Светлицкой не ко времени, не нужна, опасна. Но известно, что вызвать черта на послугу гораздо легче, чем отослать его обратно. Так и у Светлицкой... Она дала толчок камню, камень покатился под гору,-- да не в ту сторону. Спохватилась, рада бы остановить, да уж поздно -- не удержишь!
* * *
День угасал.
У часовни Спаса на Коромысловке улица была широко залита народом. Экзакустодиан говорил со ступеней часовни, возвышаясь над толпою по пояс, худой, длинный, в муругом своем подряснике: смешной и страшный, жалкий и грозный -- тощею фигурою, похожею на надломленную жердь или очеп над деревенским колодцем,-- прямыми жестами костлявых рук, потрясающих то скелетным кулаком, то ске-летною пятернею,-- дикими сверканиями взглядов, улыбок и гримас на странном лице, в котором византийские черты иконописного пророка противоестественно сочетались с буйными чертами кентавра. Сверху светились таинственным ужасом огромные глаза духовидца, привычного ангелов и дьяволов зреть, внизу двигались, будто овес жевали, лошадиные челюсти; волосы надо лбом дыбились и вились вокруг головы, как сияние темного золота, а борода моталась и веяла, точно хвост чалого жеребца. Падающие сумерки понемногу съедали цвета и очертания его фигуры, и наконец -- в светлом круге сияющей из часовни неугасимой лампады -- осталось только рыжее пятно лица с белыми зайчиками глаз. Теперь казалось, будто у часовни мечется в пленном безумии какой-то полузримый дух: жаждет материализоваться в силу живой плоти, и в неудачных попытках ревет, стонет, визжит, хохочет впотьмах,-- злобный и слезливый, наполовину ребенок, наполовину убийца, а в целом -- сумасшедший. Он сыпал словами, как просом из решета, без остановок,-- от священного текста к пословице, от молитвы к грубому анекдоту, от акафиста к ругательству,-- сейчас орал, как бык, через секунду визжал, как поросенок: непроизвольно летели выражения, непроизвольно рождались интонации,-- в каждом звуке кричала к народу заразительная, кликушеская истерия юродивого эпилептика... Все в этом человеке было как будто не свое, все -- от одержимости и наваждения. В заколдованном круге навязчивых идей ненависти и разрушения он бежал, точно лошадь на корде,-- все возвращаясь на первое, повторяясь, гвоздя по одной и той же кривой, и нисколько тем не смущаясь, что он -- собственно говоря -- лишь кругообразно топчется, а не движется вперед.
Толпа слушала Экзакустодиана с благоговением. В нем чувствовалась власть, и это-то он сознавал, что он -- власть. Каждое слово свое Экзакустодиан произносил с сознанием права, которое уверено в себе и ничего не боится. Между ним и толпою струились тысячи флюидов, тянулись и вились незримые нити демократического сродства, покорявшего, заставлявшего верить и следовать. Он плакал, и улица оглашалась всхлипыванием и воем истеричных баб. Он ругался, проклинал, и мужчины галдели, сжимая кулаки, грозя палками и зонтами, а женщины визжали, как кошки, метались, как фурии, свирепо выглядывая, нет ли кого чужого и недовольного, чтобы исцарапать ему лицо, выдрать глаза. Экзакустодиан пускал соленую остроту либо просто бесцеремонно-похабное словцо, и улица грохотала могучим хохотом, а женщины, которые всякого другого ругательски изругали бы, окричали бы, исплевали бы за подобную гнусность, на Экзакустодиана лишь стыдливо улыбались, потупляли очи да приговаривали, крутя головами: