-- А так: на людях и смерть красна. У меня в Саратове брат женатый... племянники... славные ребята! Одному уже шестой год пошел. Я, с тех пор как прошел слух о холере, трясусь за них денно и нощно, а теперь вот пошли еще бунты эти.

--Дмитрий Владимирович! Вы что же приуныли? -- обратилась Рехтберг к своему соседу. -- Или обиделись на меня?

-- Нет, обижаться не за что. Вы правы.

-- В таком случае расправьте ваши морщины...

-- Не расправляются... А впрочем... позвольте мне вон ту фиаску... Благодарю вас! Ваше здоровье!..

-- Grazie... {Спасибо... (ит.). } но... Дмитрий Владимирович! Что это? Стакан за стаканом? Опять?

-- О dio!-- радовались итальянцы, -- quanto beve questo signore!.. {О Боже! Любимое занятие этого синьора!.. (ит.). }

Завтрак кончился. Общество перешло из столовой в салон; Лештуков остался один у стола со своим кофе. Из салона доносились шутки, смех, звуки пианино. Джованни запел неаполитанскую песню -- знаменитую "La Bandiera" {"Знамя" (ит.). } Ротоли. Лештуков любил итальянские песни, любил и истинно народную манеру, как пел их Джованни -- всего четыре года тому назад подмастерье у сапожника в Сиракузах. И голос у него был богатый -- большой, теплый, свободный; хорошо от него делалось на душе. Но сегодня и пение не расшевеливало Лештукова. Громкий в комнатах, голос Джованни больно бил его по нервам, а от грустной мелодии плакать хотелось.

В столовую вошел Ларцев. На его лице -- слегка побледневшем и усталом, но веселом -- лежал еще отпечаток задумчивости, сосредоточенного "прозрения внутрь себя": видно было, что человек только что оторвался от работы, а работал горячо, с увлечением и вниманием.

-- Э! А я вас наверху искал было... -- сказал Ларцев, присаживаясь к столу. -- А потом слышу -- Джованни поет. Думаю: значит, Дмитрий Владимирович состоит при пианино. А вы, оказывается, тут уединились... Передвиньте-ка фиасочку!