— Ну, нянька, так и так: наделала я глупостей, а теперь — довольно, давай их разделывать. Сейчас меня Афанасьевич в таком-то яру поджидает. Ступай ты к нему и скажи, чтобы не ожидал. И чтобы он убирался из Правослы, и чтобы глаза мои его не видали. Скажи, что все кончилось, никаких свиданий больше не будет. Да — пусть держит язык за зубами. Если проболтается, — скажи: из собственных рук, как собаку, застрелю.

Арина ухмыльнулась:

— Отбегалась, значит? — говорит.

И так она меня этим словом ударила — словно долбнею по темени. Так вдруг стало мне ясно, что и новое бессовестное спокойствие мое — такое же скотское, как перед ним была скотскою бессовестная полоса разврата.

Поручение мое Арина исполнила в точности, и вышло, как по писанному, все, что я ожидала: отставку свою Иван Афанасьевич принял не только без драмы, но даже как бы с радостью, что дешево отделался, — гора с плеч. Впоследствии он откровенно признавался Арине, что не чаял выйти из приключения со мною живым, трепетал за себя денно и нощно и, если бы уже не так я хороша, давно бежал бы, куда глаза глядят… Стало быть, говоря вашим газетным языком, инцидент был исчерпан к общему удовольствию. Ну, и славу Богу.

Все мне кругом опротивело: и люди, и места. Сейчас же, не дождавшись осени, в Петербург уехала. еду, и по пути мерзит мне вспомнить, что, ведь, еду-то я сейчас опять ни за чем; и ничто серьезное, содержательное, душевное меня впереди не ждет, и ничто мне сознательным приветом не улыбается: и опять потянется бездельная, бессмысленная, притворная жизнь, наполненная мнимо-артистическими притязаниями, самолюбованием, скабрёзными разговорами, а, может быть, и поступками, рисовкою, позою, — словом, всею этою порочною симфониею эгоизма, год которой я так отчаянно закончила в Правосле. По приезде отправилась было я к директору курсов, — по инерции больше: к своему, мол, делу приехала. Уже на подъезд вошла, к звонку потянулась, да вдруг, — руку опустила. Вообразила я себе: ну, что мне? Таланта настоящего у меня нет, — стало быть, что же мне на курсах-то — в туалетные звезды, то-есть, попросту, в сценические кокотки готовиться, что ли? Люблю искусство? Да ничуть я его не люблю, наслышалась, что его любить надо, и вот так-то и так-то любовь выражать. Ну, и выражала, декламировала хорошие слова из книжек и с чужого голоса. Что же для меня курсы? Клуб. Мужчины по клубам и ресторанам между собою общаются, а наша сестра разные полухудожественные курсы себе придумала. И, как нарисовала я себе в уме этот клуб, и вдовицу, и деми-вьержку, и разводок, сняла я руку с звонка, сошла с подъезда и мирно вернулась восвояси.

Что меня веселило? Ничего. Что печалило? Ничего Что интересовало? Ничего, ничего, ничего. Полнейшая апатия, — даже не тоскливая, а равнодушная, которая нападает, когда начинаешь отдыхать после сильного нервного переутомления. Деньги, случаем, были. Совсем перестала выходить. Сижу по целым дням одна одинешенька в меблированных комнатах. Зайдет кто, — хорошо. Не зайдет, — тем лучше. Корсет забросила, из блузы не выхожу. Толстею, изленилась так, что иной раз причесаться лень, встану с постели в восемь утра, а умываюсь только к обеду. Диван у меня был турецкий, так весь этот диван пролежала: с ногами заберусь, платком серым покроюсь, под нос себе книгу брошу, роман какой-нибудь — понелепее, чтобы мыслей не будил, — в руке калач с икрою, подле на стуле — стакан с чаем, — так и лежу, час за часом, на животе — не то читаю, не то жую.

В это время приезжает из деревни Арина Федотовна: тетку паралич хватил, обезножела — так доложить, как оно было и что. Ну, обезножела, так обезножела! — Князь у себя в деревне проездом был, теперь за границу опять ускакал, говорят, ему там немецкую герцогиню сватают. — А сватают, так сватают. — Орест по тебе волком воет, а Саша со злости, что ты уехала, Битюковой Любочке предложение сделал. Отказали. Пьет. — Пьет, так и на здоровье. — Васюков инженер о тебе в клубе нехорошо говорил, а Федя Нарович услыхал, да в ухо его и свистнул. Оглохнет, говорят, инженер-то. Хотели на поединке драться, да губернатор запретил и Федю из города к команде выслал. — Скатертью дорога. — Иван Афанасьевич твой по тебе утешился: теперь в Пурникове днюет и ночует: с лавочницею Марьею Терентьевною, люди сказывают, у них дела дошли… — И превосходно. С чем их обоих и поздравляю.

Посмотрела на меня Арина: щеки опухлые, глаза заплыли, лежу валяюсь, сама неряха, все-то мне зябко, все-то мне с места двинуться лень — не женщина стала, Обломов какой-то в юбке. Приглядевшись, говорит:

— Витенька, ты беременна.