Михаила Августовича встретила на крыльце действительно особа в полумонашеском темном одеянии, о которой он уже слышал. Но она совсем не показалась ему тем лютым цербером женского пола, как ее описывали, а, напротив, — прежде всего, молодою и красивою, а, затем, учтивою и даже приветливою. Только цвет лица ее был как-то болезненно темен, в коричневый оттенок, что делало ее похожею на старинную икону, и в больших, длинно прорезанных, серых глазах, которые, однако, казались темными под длинными черными ресницами, залегла глубокою основою недвижная угрюмость, что-то свое особое знающая, что-то скрывающая, что-то помнящая и обдумывающая — всегда, постоянно, независимо от того, что эта женщина среди людей делает и при людях с людьми говорит…
Зверинцев попросил доложить о себе, но женщина показала ему длинною, узкою рукою в сени и возразила голосом, искусственно тихим, но, по природе, звонким — певчим:
— Пожалуйте, батюшка Михайло Августович, милости просим: какие о вас доклады! Барыня лежат в столовой.
— Больна? — испугался Зверинцев, позабыв даже удивиться, откуда эта иконописная фигура, которую он видит в первый раз в жизни, знает его имя и отчество, и вообще приветствует его, точно сто лет знакома.
— Нет, зачем, Боже сохрани! Просто — лежат. Они у нас вообще больше в том время проводят, что лежат, потому что утомляются летнею жарою… Пожалуйте! О лошадке не извольте беспокоиться: кучерок выводит и приберет…
Зверинцев — и сам не знал, почему, — заранее ожидал найти Викторию Павловну очень изменившеюся, но, все же, не настолько, как увидал. Он едва узнал ее в желтолицей, с опухлыми щеками, раздутыми губами, женщине, которая, в просторном ситцевом капоте, лениво поднялась навстречу гостю из лежачей позы и села на тахте, между опустошенною наполовину коробкою коломенской пастилы и толстою старою книгою, на которой глаза Зверинцева остановились с недоумением, потому что она показалась ему церковною…
— А, дед… вот кто! ну, здравствуйте… — знакомым милым звуком, произнес голос, которому Зверинцев и ответить словом не возмог, схваченный рыдающим волнением за горло. А, между тем, он слышал, что голос — и тот же, и не тот: равнодушный, будто обесцвеченный, отчужденный, далекий, не греющий. Он видел, что знакомые, любимые глаза, теперь обведенные ужасными синяками, смотрят на него без удивления и радости. Чувствовал, что восторженные, умиленные поцелуи падают на протянутую ему бесстрастную руку, точно на дерево автомата.
Что говорил Михаил Августович в волнении встречи, он потом и сам не помнил. Но, когда успокоился и прояснело немножко в встревоженной голове, опять увидал он пред собой равнодушное, скучливое, с отпечатком чуть не досады во взгляде и напряженной улыбке — опухлое, желтое лицо, с настороженными, внутрь себя глядящими и только к тому, что там видят, пытливыми, глазами.
— Витенька! Виктория Павловна! ангел мой райский! — возопил он, почти с всхлипыванием, высоко поднимая дрожащие мускулистые руки, в рукавах потертого плисового кафтана, — что ж это такое? что это?
— Что? о чем вы? — возразила она, не глядя и будто каменея склоненным лицом.