-- Слушаю-с.
Курьер замялся, что-то невесело глянув и выразив некоторое смущение на рыбьем лице своем.
Рутинцев взглянул, чуть указывая повелительно бровью на дверь: не проминайся, мол, двуногий брат мой, иди творить волю пославшего тя.
Но курьер возразил неспешно и бесстрашно:
-- Изволили приказывать, чтобы напомнить вашему превосходительству относительно графа Оберталя. Если они опять заедут, как им прикажете сказать?
Илиодор Алексеевич нахмурился уже обеими бровями и, испытуя курьера проникновенными гвоздями голубых очей своих, шевельнул в воздухе грозящим указательным перстом -- бело-розовым, упругим, с чудесно, почти по-дамски обточенным ногтем.
-- Я никогда ничего не приказывал относительно графа Оберталя. Берегись, Таратайкин. Это не в первый раз.
Если бы на месте Таратайкина стоял полицеймейстер какого-либо провинциального города или даже начальник какой-либо захолустной губернии, то, вероятно, под голубою молнией гневных очей Илиодора Алексеевича он почувствовал бы душу свою раздвоившейся и на пути к пяткам. Но курьер, обстрелянный за десять лет службы при этом кабинете, видывал и не таких: грозный взгляд скатился с Таратайкина, как с гуся вода, и он, как ни в чем не бывало, возражал с тем же бесстрастием:
-- Никак нет, ваше превосходительство. Изволили запамятовать. Потому, что я единственно осмелился в том рассуждении, что граф Оберталь вчера тоже трижды заезжали и не могли застать, так что ваше превосходительство изволили выражать сожаление.
Рутинцев сердито усмехнулся. Курьер был прав, но, во-первых, не показывать же перед курьером, что ошибся. Во-вторых, с каких это причин он, курьер, уж так старается распинаться за графа Оберталя, чуть не вчера еще надменного гвардейского кавалериста, а сегодня уже искательного и улыбающегося прожектера на посылках у московских капиталистов, который вот уже две недели носится по Петербургу в вихре железнодорожных и банковых дел и стал -- как вездесущий дух какой-то? Околачивает пороги влиятельных лиц, шнырит по разнообразнейшим ведомствам, свой человек у берущих и повелевающих дам, актрис и кокоток, рассыпает дождем визитные карточки своего могущественного дяди -- министра и генерала Долгоспинного... Дадено курьеру, конечно, и много дадено. Таратайкин на этот счет знаменитость по всему ведомству. Говорят, будто он серебром и рук марать не станет; единицей взятки полагает маленький золотой, и когда докладной день приносит ему меньше ста рублей, то он ходит как опущенный в воду и почитает себя ограбленным. Говорят, будто он торгует аудиенциями крупных чиновников ведомства чуть не с аукциона, что он тончайший жулик-психолог и совершенный знаток дельцов и генералов своих: за хорошую мзду выберет момент и сумеет впустить просителя, когда начальство по радужному настроению духа способно вооружить надеждами и увенчать осуществлением даже совсем невероятные мечты; и, обратно, просителей, которыми недоволен, насовывает на такие свирепые аудиенции, что погибает в них и самое простое и наизаконнейшее право. Говорят, будто у Таратайкина два собственных дома в которой-то из Рождественских, а в Любани земля и дачи: все -- на имя свояченицы там какой-то или кумы. Говорят, будто все мелкие чиновники ведомства и даже некоторые начальники отделения у Таратайкина в долгу как в шелку и поэтому боятся его чуть ли не столько же, как самого генерала Бараницына, и уж отнюдь не меньше, чем Илиодора Алексеевича -- добродушного московского барина, новичка бюрократической лестницы, который держится со всеми, равными и низшими, на дружеской ноге, как хороший товарищ и бонвиван, живет жалованьем и рентою с имения, взяток не берет, доходов и дач не имеет, взаймы дать не в состоянии и очень часто сам занять не прочь бы.