И на всех лицах замечал ту же печать только что отбытого, за плечами оставшегося стыда, тем более что у других-то -- даже не смягченное самодовольством москвича, торжествующего победу своего "колокольного патриотизма". Лишь три фигуры показались ему лишенными общей и уравнительной смази этой, в которой слились возрасты, полы, костюмы, туалеты, чины, военное и статское звания, профессии и службы. Но одна из трех была не в счет; так как оставшийся Алябьев -- сам был москвич и всецело принадлежал к улетевшему видению. Другою -- стоял рядом с Алябьевым господин, очень странно одетый во что-то вроде светло-серого, почти голубого при электричестве бурнуса или итальянского военного плаща, и на голове с чем-то вроде берета, который, по портретам, носил Гарибальди. Авкт признал в этом массивном, статном человеке с золотистою бородкою Буланже и голубым взглядом -- беспечным и смышленым, скромным и холодным, в котором наивность чуть не девичья уживалась с бестрепетною готовностью бретера,-- Леонтьева, молодого авантюриста -- "конквистадора",начинавшего делать много шума не только в России, но и по Европе, уже именем своим загудевшего. Спокойно и без аффектации, как бы не замечая любопытных взглядов, по нему скользивших, протягивал он из-под плаща своего Алябьеву какую-то коробочку и говорил, страшно заикаясь:

-- П...п...п... паа-про-буй... К... к... к... клянусь, паа-доб-ной карамели нет нигде, кроме Петербурга... У Блигкена и Робинсона...

И когда Авкт услыхал ровность голоса, которым заикался этот богатырь -- не в обычай заикам, нисколько не конфузясь своего порока,-- он почувствовал под светло-серым плащом повелительность человека, влекущего и храброго, и с невольной симпатией подумал о нем: "Пожалуй, он и там, в Африке, под пулями, посасывал вот этак-то карамельки какие-нибудь да, угощая соседа, похваливал Блигкена и Робинсона.."

Третьим невозмутимым лицом, несколько отдалясь от группы, являлась та самая Надина, о странных отношениях которой к чете Датуровых Пожарский так горько и много жаловался в театре и по дороге до "Европейсмэй" гостиницы. Она прислонилась к стене у окна, и свет из зала озарял ее черную фигуру как-то подчеркнуто и выпукло, почти зловеще. Она была без шляпы, а повязалась прямо по голове серым башлыком, так что волос не было видно, а вокруг шеи толсто намотан был и падал концами на грудь суконный узел. Это делало лицо ее похожим на широкомордую масляничную маску, которая бульдогом человекообразным прорвала серый картон и застряла в нем, ни взад, ни вперед, слишком смущенная своею некрасивостью, чтобы выдвигаться дальше напоказ свету, и слишком надменная, чтобы прятаться назад в темноту. Сейчас Надина показалась Авкту много безобразнее, чем в театре. И в то же время какою-то незнакомою жутью повеяло на него от ее лобастого и скуластого, с багровыми от сырой холодной ночи щеками лица, уставившего белый, обессмысленный неподвижностью взгляд куда-то в сторону от всех снующих мимо людей, в мглу ночи, с которою победно боролось и блестящим туманом смешивалось вокзальное электричество. Авкт чувствовал себя в поле ее взгляда и, однако, также чувствовал, что она его не ввдит.

"А просто-напросто -- не сумасшедшая ли, часом, сия коварная госпожа Сафо?" -- пришло ему в мысли, когда наконец этот женский истукан вдруг вышел из своего оцепенения, зашевелился всею своею круто обтянутою тяжелыми одеждами фигурой и, широко двигая вывороченными губами, закричал мадонне Датуровой, около которой сейчас весьма увивались и врач-молдаванин, и гвардейцы:

-- Agrippine, sans oublier les conditions de la chasse: on partage le gibier {-- Агрипинна, не забывайте условий охоты: убитая дичь -- исполу (фр.).}.

И слова были двусмысленны, и язык и произношение были не из красивых, и крикнула она неприлично -- через несколько человек, нотами визгливого и дерзкого смеха, точно писк огромной летучей мыши. На нее обернулись, что нисколько ее не сконфузило. Красавица засмеялась и подошла к ней, укоризненно покачивая головой. Гвардейцы потянулись за мадонною, как серые гуси за лебедью.

Пожарский тронул Авкта за локоть и сказал:

-- Едем.

Но Оберталь задержал и стал уговаривать, что не каждый день удается так дружно встретиться. Алябьев -- редкий гость в Петербурге, час еще не поздний, "детский", и зачем же расходиться, если есть возможность провести час в радости?