Он грустно поник головою.
-- Помню я Агриппину девочкой... в Таганроге... как лилия была! Талант к живописи у нее был... не угодно ли?.. Ветку сирени белой она однажды написала -- матери на именины поднесла. Я скажу тебе: так было трогательно и радостно, что плакать хотелось, глядя на эту сирень, росою осыпанную... в каждом цветке -- будто ангел белый сидел и улыбался... не угодно ли?.. А сейчас -- что она рисует! что она пишет! Клянусь тебе, что, когда я удостоился видеть альбом этой "мадонны", то чувствовал себя совершенно как пушкинский "Гусар" на Лысой горе... А Надина еще с торжеством преподнесла мне, что я видел только цветочки, а есть еще другой альбом, уже такой заветный, что они его никому показать не могут... не угодно ли? Разве не эротическое помешательство?.. И так-то все наши подобные госпожи... все! Ты не думай: я не обвиняю до конца,-- может быть, тех гадостей, о которой психиатры пишут; тут и нету, да легче ли оттого, если налицо весь вид их и все их растленное воображение? Не угодно ли? Вращаются в самой противной, тошнотворной сантиментальности; пустословною тайною, как стеною, обволоклись; оделись в языкособенный, точно argot нарочное, высокопарный, цветистый, а под ним -- не мысли, но черви копошатся... Не угодно ли? Что ни копнешь, то какая-то судорога искаженной похоти. И всегда в этаком божественном ореоле, на возвышенном пьедестале кумиром: вот, мол, как у нас на Олимпе сверхсвинства воображаются! а вы там где-то внизу, безмолвные, жалкие, робкие смертные, что можете понимать? Не угодно ли? Начала веткою белой сирени, а теперь рисует, как молодые ведьмы на Броккене присягают Черному Козлу, со всеми милыми подробностями... Не угодно ли?
В загородном ресторане-шантане, куда прибыла компания, время началось было действительно, как обещал Оберталь, очень скромно: чашкою кофе, глотком дорогого коньяку в высоких золотисто-изгибистых рюмках с золотою буквою "N". Но затем Брагин таки не вытерпел и перешел на шампанское. А еще затем -- когда-то и как-то -- произошло нечто, чего никак не мог теперь вспомнить злополучный Авкт Рутинцев, одиноко сидя и мучительно раскачиваясь на своей номерной кровати... Прошла вдруг черною полосою какая-то пьяная Нирвана, бездна беспамятного мрака. По сю сторону бездны Авкт отлично все помнил, из нее самой ничего не помнил, а по ту сторону помнил что-то, но -- кипел совершенно сумбурный хаос! И где в нем кончалась действительность, и где начинался бред, и не была ли бредом действительность, а бред не был ли действительностью,-- это все разгородить решительно отказывалась теперь настойчиво желающая лопнуть голова...
Сидел, подобный старому гному, с ушами нетопыря, старый, лысый, на подобревшего злого духа похожий, Яков Маркович Серебряный и толстым, спотыкающимся, шепелявым языком рассказывал добродушно-ядовитые анекдоты эпохи Александра Второго и отпускал короткие остроты, от которых душа теряла веру, ум холодел и жизнь теряла смысл... Мили в кабинет и пили крюшон... это было!.. Саша Давыдов светит цыганскими глазами и под аккомпанемент прекрасного, торжественно улыбающегося Яши Рубинштейна поет -- поет, захлебываясь слезой, "Пару гнедых"; а Пожарский вымазал салфетку на груди томатным соусом и всех уверяет, что это он наплакал кровавыми слезами, это было... Но -- зачем же вдруг все кругом стали играть в шахматы? Дюжины две столов, и на всех играют в шахматы, а между столами ходит задумчивый Чигорин и играет сразу двенадцать партий... Могло это быть? Не могло быть! Откуда? А между тем видится живо, будто было. Пришли цыгане, пели, и Оберталь осыпал Любашу золотыми, и как та ни рада им была, но скривила рот и заплакала, потому что золотые, падая, били больно, и Авкт с Оберталем за это чуть не поссорились... Но какой же это удивительный купец их мирил? Почему он в длинном черном своем рединготе плакал, становился на колени, целовал паркет и говорил: "Братцы, просите прощения у мать сырой земли! Она всех нас кормит!.." И всех угощал шампанским и говорил: "Пряничка хочешь? Мне бы фельдмаршалом быть, а я пряники разношу! Вот она -- жизнь-то человеческая!.." И если это было, то было в какой-то странной комнате, которая вся была из зеркал, и ни одного зеркала не было целого... А пол усеян битым стеклом, и голые женщины, много неизвестных голых женщин, кружатся хороводом и дикими голосами поют одну и ту же дикую песню:
Генерал-майор Бакланов,
Бакланов генерал,
Генерал-майор Бакланов,
Бакланов генерал...
А Брагин стоит среди хоровода, серьезный и строгий, как жрец, жертву приносящий, и в руках у него железный ковш, и из ковша этого поливает он на розовые, белые, желтые, оливковые тела золотистое вино...
Что Авкт откуда-то пытался убежать, а за ним гнались и кричали ему: "Авкт Алексеевич! куда ты? попьем! попьем!" -- и догнали на лестнице, в серых сумерках, и удерживали так крепко, что смокинг не выдержал и лопнул,-- это могло быть: вон и действительно шов рукава распорот, и клок сукна выдран... Но чтобы один из держащих был суровый сенатор, который два года тому назад провалил Авкту кассацию доходнейшего процесса, другой -- полковник Генерального штаба, третий -- клоун из цирка, а четвертый -- инженер, который сейчас где-то за тридевять земель в тридесятом царстве строит сибирскую железную дорогу,-- это бред, галлюцинация, этого не могло быть... Что рано и незаметно исчезли куда-то Леонтьев и Алябьев, это понятно: люди такого закала всегда стараются стушеваться от оргии, когда люди становятся опасно фамильярны. Что он ужасно ругал их за бегство и непременно хотел догнать их в каком-то длинном полутемном коридоре -- могло быть. Но каким образом из коридора этого, по которому он шел-шел, а тот все не мог кончиться, он вдруг уперся в сияющий огнями зимний сад и там пил бруцершафт с теми самыми именитыми-оловянноглазыми юношами, рядом со столиком которых завтракал давеча у Кюба? И откуда взялся профессор, который непременно хотел учить его санскритскому языку, и ксендз из какого-то провинциального костела? И куда потом мчался он со всеми ними на лихой, зверской тройке, и все ревели, как дикари, и он все думал, что сейчас их полиция задержит; но никто не смел остановить! Двор где-то -- только не в Петербурге,-- казенно усыпанный желтым песком... Огромные деревья смотрят через каменный забор... Светло... В небе гаснет; выцветая из желтого пятна в белое туманное облако, большой, почти круглый месяц... Авкт, совершенно голый, в числе десятка других, таких же голых,-- сидят среди двора на корточках, глядят на месяц, стучат зубами от холода и воют, как волки. А какие-то солдаты вдруг принесли корыто, наполненное вином, и все голые другие волки стали урчать, визжать, прыгать на четвереньках, кусать друг друга и лакать вино из корыта... Могло это быть? Разве мыслимо, чтобы это могло быть?.. Откуда надо было возвращаться по железной дороге? Естественно, что в купе рядом храпит на диванчике похожий в зеленом свете утра на мертвеца Пожарский. Но невероятно, что перед глазами трясется ходом поезда и в пестром тумане плавает по-казацки остриженная голова с немецким лицом, и красная маленькая рука в коричневом рукаве опирается на красивую азиатскую шашку, и молодой сиповатый голос басит как раз о том, что с вечера так интересовало Авкта Алексеевича: