Предсвяточное событие Белокаменной - смерть Захарьина. Когда я увидел это неожиданное известие в "Московских ведомостях", я, право, не поверил своим глазам и даже протер их:

- Как же это? Захарьин, сам Захарьин - и вдруг умер?!

Захарьина у чужого смертного одра все привыкли воображать себе, но Захарьина на его собственном смертном одре всякому представить дико.

Старинное качество Москвы: она очень быстро охладевает к памяти своих знаменитых покойников и забывает их, но, в первых взрывах надгробного рыдания, она - неутомимая и самоотверженная плакальщица. Памятуя похороны Алексеева, Аксакова, Каткова, Рубинштейна, я ждал и теперь сильного, всемосковского, так сказать, энтузиазма печали. Помните, как в "Антонии и Клеопатре" возвещают смерть Антония, и весть эта встречает недоверие: "Не может быть! Если бы Антоний умер, то полсвета потряслось бы на своих устоях, и Африка сбросила бы с лица своего всех львов своих". Захарьин - для Москвы - был фигурою огромного значения. Однако и его смерть не вызвала трясения в устоях света, и по поводу его смерти львы не только в Африке, но даже и на воротах Английского клуба на Тверской не были обеспокоены. Прямо удивляться приходилось, с каким равнодушием приняли москвичи сообщение, что не стало их врача-фауматурга - несомненно, одного из самых солидных китов, на которых держался всероссийский интерес к современной Москве.

Газетные некрологи Захарьина вышли сухи и формальны, кроме "Московских ведомостей". Они, поминая покойника весьма теплыми и прочувствованными строками, заключили свою статью многознаменательным советом в пространство - оставить вражду к Захарьину у открытой его могилы. Газета говорит о клеветах на покойного, об огорчениях, отравлявших ему жизнь "после 1894 года". Я думаю, что не во вражде и не в клеветах дело, а просто в том, что - при всей своей, до баснословия возвышавшейся, знаменитости, - Захарьин был крайне "не популярен" в русском обществе. Если оно не всполошилось при слухе о своей внезапной потере, то объяснения надо искать не во вражде и клеветах, а именно в этой непопулярности великого врача, какую он сам себе сковывал всю свою жизнь, изо дня в день, последовательно, без масок и уступок - скорее, наоборот, дразня своим образом действий и вызывая против себя общественное мнение.

Я видел Захарьина пять-шесть раз не более, в том числе - лишь однажды у постели больной; первые случаи не имели ничего общего с врачебною его практикой. Призван к больной он был, конечно, когда уже перепробованы были все остальные знаменитости медицинской Москвы, и ни одна не помогла. Трепетали в доме пациентки - крупной и влиятельной богачихи московской - перед приездом Захарьина, точно ждали не благодетеля и целителя, а самого Ивана Васильевича Грозного со всею опричниною. Наслушавшись с детства о захарьинских капризах и причудах, я, в числе прочих, ждал "спектакля". Но великий человек приехал не то уж очень в духе, не то уж очень не в духе; дело в том, что из прославленных своих проказ он на сей раз ни одной не проделал, что говорило за доброе его расположение. Но - по усталому лицу его, угрюмому и презрительному, по взгляду, до оскорбительности небрежному, по враждебной, повелительной сухости обращения с пациенткою, родственниками ее, ассистентом своим и домашним врачом - можно было предположить совершенно обратное. Он казался человеком в состоянии крайнего удручения и нравственного, и физического, чем-то жестоко и безнадежно раздраженного и срывающего свое гневное сердце на каждом встречном. Часов в доме он, вопреки сложившейся легенде, не останавливал, костылем не стучал, крепкими словами не ругался, - он только презирал за что-то всех вокруг себя: и больную, и лечащих, и родных, с трепетом ждавших его решенья; говорил нехотя и таким злым тоном, точно все его несправедливо в чем-то обижают; съел и выпил что-то особенное, заранее, по совету с его ассистентом, для него приготовленное, и при этом выразил благодарность за хозяйскую любезность гримасою самого неподдельного омерзения: угораздило же, мол, вас купить такую гадость, - не могли найти лучше?.. Потом уехал, объявив больную безнадежною. Она, словно назло, взяла да и выздоровела.

В слухах о дурном обращении Захарьина с пациентами, при бесспорной доле правды, много преувеличения. Однако, что резкость и грубость входили в его систему диагноза, - нельзя отрицать. Медицина - странное дело. Публика так привыкла в ее области к суеверию, к жреческим, мистическим проделкам, к авторитету высшего, недосягаемого простым смертным умом, знания, что до сих пор стучится к врачам не столько за положительными научными сведениями о своих болезнях, сколько с требованием - сделай такое-то чудо in herbis, verbis et lapidibus [ В травах, словах и камнях (лат.) ] и зато возьми с меня какие угодно дани и пошлины! К врачам знаменитым это относится даже в гораздо большей степени, в гораздо ярчайших проявлениях, чем к врачам с практикою общедоступною. Если мне врач Иван Иваныч говорит:

- Вам, милостивый государь, осталось жить трое суток, ибо от легких у вас уцелело одно воспоминание...

То, хотя я и знаю, что по науке без легких жить нельзя, хотя уверен, что настолько-то Иван Иванович знает человеческий организм, чтобы не ошибиться в степени разрушения легких, - я ни за что не поверю, однако, Ивану Иванычу:

- Что? умирать через трое суток? с какой стати? от каких-то там легких? Ни за что! Не может быть, чтобы не было средства...