В последнее время обстоятельства сложились для меня самым удручающим образом. Меня часто мучат такие лишения, которые со стороны могут казаться пустячными, -- о них я, однако, и говорить не буду, но мне прямо грозит нужда. Я старался скрывать это и от себя, и от всех других, но больше не могу. Я Вам должен 100 риксдалеров. Других долгов у меня нет, но уже и то, что я должен все откладывать да откладывать уплату Вам, постоянно мучит меня. Гонорар за мое либретто "Ламмермурская невеста" я получу не раньше сентября; получу я, наверное, 200 р.; Бредаль тоже не берется кончить музыку для "Кирстинушки" раньше этого времени. Последнее либретто в 2-х действиях, и мне дадут за него, вероятно, 100 р., но и этих денег приходится ждать. У Рейцеля теперь нет денег, и он не берется пока издавать нового выпуска сказок, который я изготовил. Я сделал все, что мог, но все безуспешно. Летом я предполагаю написать новый роман и одну маленькую пьесу, но это все работа для будущего, а не для текущих месяцев. Между тем у меня нет одежды, я ежемесячно должен тратиться на уплату за квартиру и на кое-какие другие нужды. В конце года у меня, конечно, будут деньги и гораздо больше той суммы, которую я должен Вам. Нельзя ли Вам поэтому достать мне из какого-либо источника еще 100 риксдалеров? Мне опять приходится просить об этом Вас и это просто доводит меня до отчаяния. Я сознаю всю Вашу доброту ко мне, Ваше снисхождение, деликатность, и меня тем больше огорчает необходимость вечно докучать Вам.

[На это письмо К. в тот же вечер написал А. такой ответ: "Не тревожьтесь и спите себе спокойно. Завтра увидимся и столкуемся насчет средств. Ваш К. "].

Люккесгольм, 5 июля 1835 г.

(Эдварду Коллину). Дорогой друг! Будь я теперь в Копенгагене, а Вы в деревне, Вы бы написали мне? Ну, А. так ведь любит писать письма, говорите Вы. Вовсе нет! У меня охота эта давно пропала; я только предполагаю, что Вас может обрадовать письмо от меня, потому и пишу да еще, как видите, длинное письмо. Если бы Вы приехали сюда ко мне хоть на денек, как бы я обрадовался! Люккесгольм самая красивая местность в Фионии; кормят здесь прекрасно; дают и вина и сливок сколько душе угодно. -- Поместье это принадлежало когда-то Каю Люкке. Один из флигелей еще сохранил свой древний стиль: глубокие рвы, сводчатые потолки и гобелены. Мне отвели самую интересную комнату в одной из больших башен; кровать старинная с красными занавесками, на гобеленах -- весь Олимп, а над камином красуется герб Кая Люкке. Кроме того, тут "нечисто"; все люди в доме верят этому, но я еще ничего не замечал, даром что зорко следил, особенно в первую ночь. Если вообще существуют привидения, то, надеюсь, они настолько поумнели на том свете, чтобы не показываться лицам с особенно живым воображением, которое готово покончить с ними при случае. Коридор, ведущий в мою комнату, обвешан старинными портретами разных дворянских особ, порядочно таки подернутыми плесенью. На днях мне вздумалось намочить тряпку и промыть им всем глаза. Вот они вытаращились-то! Одна из барышень, не знавшая об этой операции, случайно взглянула на них и так и ахнула. -- Здесь прелестнейший сад с террасами, он прямо примыкает к лесу, большое озеро подходит вплоть к самому дому. Я каждый день катаюсь в лодке и распеваю баркаролу из "Ламмермурекой невесты". Владелица поместья, г-жа Линдегор, премилая и гостеприимная хозяйка. Я предполагал остаться здесь только дня два; но прекрасная местность, густые сливки и пр. заполонили мое сердце, и вот я здесь уже десятый день. Расскажите г-же Древсен, что дамы здесь увлекаются мною, как она Байроном, и страсть как ухаживают за мною. "Импровизатором" они все восхищаются, все, что я ни говорю, находят бесподобным, исполняют каждое мое желание, спрашивают, что я хочу к обеду, не хочу ли прокатиться... Да, поверьте, что с Эленшлегером у принца не носятся больше, чем со мною здесь. Это в первый раз, что я сознаю, как приятно быть поэтом.

Не узнали ли чего-нибудь о немецком переводе "Импровизатора"? Мне очень хотелось бы узнать, какое впечатление произвел он на немецкую публику. Эта моя лучшая книга, и как раз за нее-то мне хуже всего заплатили. Будь я французом и имей сравнительно такой же круг читателей во Франции, какой имею в Дании, я бы не был нищим, имел бы возможность предпринять новое путешествие, набраться новых впечатлений и обогатиться и умственно, и душевно. Будь у нас истинно любящий искусство принц, готовый покровительствовать искусству -- я был бы теперь на пути в Грецию. Теперь я съездил бы куда с большей пользой и куда экономнее. А результатом, с Божьей помощью, было бы произведение еще более совершенное, которое бы прославило меня еще больше. Не считайте меня неблагодарным, дорогой друг, я отлично чувствую, что для меня и то сделано много. Но я не могу не думать о том, как мало в сущности нужно, чтобы доставить мне возможность создать еще более совершенное произведение, но я предвижу, что этому не бывать. С виду я весел, счастлив, а, пожалуй, никогда еще так не горевал, как теперь, по возвращении домой. Что поделаешь! Я чувствую себя здесь чужим, мои мысли в Италии. О, Эдвард, если бы Вы подышали тем воздухом, видели все то великолепие, и Вы бы затосковали, как я. Вспомните, у меня нет ни родителей, ни родных, ни невесты -- и не будет никогда! Я так бесконечно одинок! Только в доме Ваших родителей мне еще иногда грезится родной дом, но как скоро все может перемениться! Вы женитесь и уедете, Луиза выйдет замуж и тоже уедет, кружок будет становиться все меньше и меньше, пройдут года, я состарюсь и, наверное, доживу до глубокой старости -- печальная перспектива! Так как же мне не вздыхать по той стране, где я чувствовал себя дома, по югу? Вот она, невеста моя, по которой я тоскую, которая очаровала меня своей красотой. О, если бы я мог продать какому-нибудь богачу годы своей жизни, я бы отдал половину ее, чтобы иметь возможность другую половину прожить в Италии. Когда-то я мог с детской верой просить Бога о разных чудесах и был счастлив надеждой, что мольба моя будет услышана; теперь же я стал таким благоразумным, что не могу и просить Бога об исполнении моей заветной мечты -- вновь увидеть чудный юг. Я знаю, что этому не бывать...

Оденсе, 16 июля 1835 г.

Дорогой Эдвард! Что только выпало мне на долю в Люккесгольме! За мною так ухаживали там, что я пробыл там вместо двух дней целых семнадцать. И чего только эти барышни ни придумывали! Пытались даже напугать героя дня. Прятали мне под кровать живого петуха, привязывали к занавескам моей кровати бумажки с майскими жуками, сыпали в постель горох и т. д., но я живо раскрывал все их плутни и по великодушию своему даже не мстил за них. Раз подмывало меня, впрочем, лечь в виде привидения на постель одной из молодых барышень (они раз положили в мою куклу женского пола), но раздумал; пожалуй, это могли истолковать превратно, да и сама старуха, которой я доверил свой план, сомнительно покачала головой. Приехал я в Оденсе, где ожидало меня Ваше письмо, живо проглотил его, и вот послушайте, какое случилось со мной ужаснейшее происшествие, да не забудьте рассказать о нем Вашей сестре и Иетте. Я привез с собой из Парижа пару тоненьких башмаков, они без твердых задков и держатся только краями обшивки. Я надел их, и, чтобы уж щегольнуть во всю, надел также пару шелковых парижских носков, таких тоненьких, что совсем и не чувствуешь их на ногах. Иду я себе по улице. Само собой разумеется, что я предварительно несколько приподнял брюки, -- если носки не будут видны, какое же тогда от них удовольствие? Двигаюсь я себе, и обшивка башмаков тоже двигается, а мне только кажется, будто башмаки становятся просторнее. Затем сижу дома за столом и обедаю. Вдруг кто-то говорит: "А что это случилось с башмаками?" Схватываюсь малюсенькой своей ручкой за ногу и ощупываю голую пятку, щупаю выше -- все голо. Вот те здравствуй! Оказалось, что тоненькие шелковые носки съехали у меня во время ходьбы в башмаки, задки башмаков стоптались, и я в таком-то виде разгуливал по улицам. Зато люди могли полюбоваться такими белыми пятками, что у твоей Венеры! В первую минуту я был совсем уничтожен, но затем успокоился, твердо уверенный в том, что люди приняли мои голые пятки за белые шелковые носки. Но, однако, вот происшествие-то! N'est pas? (Образчик французских оборотов Андерсена, который стал поговоркой в доме Коллин. -- Э. К. ) Теперь у нас ярмарка; воздух пропах крестьянами, ютландские горшки узрели Вашего поэта, и солнце, наконец, пригрело, как следует. Вы радуетесь моей практичности и благоразумию! Да, видите ли, я научился им в Вашем обществе. И я теперь могу ворчать, горячиться, говорить грубости, словом, быть совсем не похожим на Андерсена времен его невинности душевной. Теперь я обнаруживаю многосторонность, которая Вас, верно, удивит. Я могу увлекаться зараз и бульоном, и жарким, и черными глазами, и мелодиями Беллини. Я охотнее пью молоко, чем утреннюю зарю, а шампанское журчит теперь для меня приятнее всякого источника. Ваше описание меня, как поэта, когда я хорошо поел, очень хорошо, но не ново. Я ожидал от Вас большего, особенно ввиду того, что Вы ведь тоже иногда занимаетесь нашим ремеслом -- ив стихах, и в прозе. Вы говорите, что Вам хочется подразнить меня, -- как мы, однако, похожи друг на друга в наших дурных качествах. Ведь то же желание ощущаю и я, и оно-то и делает меня для Вас столь интересным, столь незаменимым.

Вы жалуетесь на вросший ноготь на большом пальце ноги, я -- на мозоль на мизинце, -- и тут мы сходимся. Вы любите читать хорошие книги, я больше всего люблю читать свои собственные стихи, -- опять совпадение. У Вас есть невеста, милое, почти чересчур красивое создание, а у меня есть столь же милая и еще более прекрасная -- природа. Она обладает мировым разумом и вечной юностью, она поет мне, целует меня и угощает и маслом, и молоком, и земляникой. До свидания! -- Брат.

Копенгаген, 19 января 1836 г.

(Генриетте Ганк). Наконец-то, я получил немецкий перевод "Импровизатора", то есть сам выписал книгу на свой счет; переводчик теперь в Париже, а издатель забыл про меня. Новый роман мой озаглавлен только двумя буквами "О. Т. ", и название это вовсе не искусственное, деланное, а самое простое в свете (Начальные буквы имени и фамилии героя Отто Тоструп, а также инициалы Odense Tugthus, то есть одензейский смирительный дом. -- Примеч. перге. ). Эта зима прошла для меня так благополучно, как еще ни одна. "Импровизатор" доставил мне самое лестное внимание со стороны лучших людей, и большая публика стала относиться ко мне куда лучше прежнего. От забот о хлебе насущном я, слава Богу, теперь избавлен, и в последнее время мог даже устроиться вполне комфортабельно. Редакции доставляют мне газеты, Рейцель -- новые книги и гравюры, и вот я сижу себе в вышитых туфлях и в шлафроке, печка шипит, самовар поет на столе, а курящаяся монашка так славно пахнет. Вспоминаю бедного мальчика в Оденсе, ходившего в деревянных башмаках, и с умиленным сердцем благословляю Создателя. Теперь я в самом зените своей славы, я это вполне сознаю, а потом пойдет на убыль. Но поэт бывает в зените, кажется, лет шесть, и за это время я успею написать шесть хороших книг. А тогда дело мое сделано, и я, наверное, сумею умереть вовремя! Только бы мне удалось побывать еще раз в Италии!..