Отец мой просиживал первое время возле постели матери целые дни и читал ей вслух комедии Гольберга, а я в это время кричал благим матом. "Да усни же или хоть полежи смирно, да послушай!" -- в шутку обращался ко. мне отец, но я и ухом не вел и долго оставался таким неугомонным крикуном. Таким же заявил я себя и в церкви во время крещения, так что священник, вообще аттестуемый моею матерью пресердитым господином, сказал: "Мальчишка орет, как кот!" Этих слов матушка не забыла ему всю жизнь! Бедняк, французский эмигрант Гомар, бывший моим крестным отцом, утешал матушку, говоря, что чем громче я кричу ребенком, тем лучше буду петь, когда вырасту.
Детство мое протекло в маленькой каморке, заставленной разными верстаками, инструментами и приспособлениями для башмачного ремесла, кроватью и раздвижной скамьей, служившей мне кроватью. Да, тесно у нас было! Зато все стены были увешаны картинками, на сундуке стояли расписные фарфоровые чашки, стаканы и разные безделушки, а над верстаком у окна висела полка с книгами. В крошечной кухонке стоял шкаф, а над ним находилась полка, на которой красовалась оловянная посуда. И это-то тесное помещение казалось мне тогда большим и роскошным, а дверь с намалеванным на ней ландшафтом имела в моих глазах такое же значение, как теперь целая картинная галерея.
Из кухни был ход на чердак; под окном чердака на водосточном желобе, проходившем между нашим и соседним домом, стоял ящик набитый землей, в нем росли лук и петрушка; это был огород моей матери. Он и теперь еще цветет в моей сказке "Снежная королева".
Я рос единственным, а потому балованным ребенком. Зато мне часто и приходилось выслушивать от моей матери напоминания о том, какой я счастливый ребенок: мне жилось куда лучше, чем жилось в детстве ей самой; мне-то жилось, что твоему графчику, а ее, когда она была маленькой, родители выгоняли из дому просить милостыню; она не могла решиться на это и целые дни просиживала в слезах под мостом у реки. Я живо рисовал себе эту картину и заливался горькими слезами. Старая Доменика в "Импровизаторе" и мать скрипача в романе "Только скрипач" -- два типа, в которых я старался изобразить свою мать.
Отец мой, Ганс Андерсен, предоставлял мне во всем полную свободу; я был для него всем в жизни, он жил только для меня! Все свое свободное время он посвящал мне -- делал мне игрушки, рисовал картинки, а по вечерам часто читал нам с матерью басни Лафонтена, комедии Гольберга и "Тысячу и одну ночь". И только во время чтения я замечал на его лице улыбку, -- в жизни вообще и в ремесле ему не везло.
Родители его были зажиточными крестьянами, но вдруг на них посыпались несчастья одно за другим: начал падать скот, сгорел дом, а потом сам отец помешался. Тогда мать переехала с ним в Оденсе и поместила сына в учение к башмачнику -- нужда заставила, а между тем способный мальчик сгорал желанием поступить в гимназию. Несколько доброжелательных граждан Оденсе собирались было сделать складчину и помочь ему пойти желанным путем, но дело так на одних разговорах и остановилось; бедному моему отцу пришлось отказаться от своей заветной мечты, и он не мог примириться с этим всю свою жизнь. Помню, ребенком я раз увидел на его глазах слезы: к нам зашел, чтобы заказать сапоги, один гимназист и, разговорившись, показал отцу свои книги и сказал, чему он учится. "И мне бы следовало пойти по этой дороге!" -- сказал мне отец по уходе гимназиста, горячо поцеловал меня и весь вечер был как-то особенно задумчив и тих.
Он редко сходился с товарищами по ремеслу; все его родственники и знакомые приходили к нам, а сам он больше сидел дома. Зимними вечерами он, как сказано, читал нам вслух или мастерил для меня какую-нибудь игрушку, летом же почти каждое воскресенье отправлялся со мною в лес; во время прогулки он не бывал особенно разговорчив, мечтательно сидел себе где-нибудь под кустиком, я же бегал вокруг, собирал землянику и нанизывал ее на соломинки или плел венки. Матушка сопровождала нас в лес всего раз в год, в мае, когда лес одевался первой зеленью. Это была ее ежегодная и единственная увеселительная прогулка, и она всегда для такого случая надевала свое парадное коричневое с цветочками ситцевое платье. Только в этот день, да еще идо к причастию, она и надевала его, и я видел его на ней в эти дни в продолжение многих лет. Матушка всегда приносила с собою с прогулки массу свежих березовых ветвей и затыкала их за печку. Весело смотрела наша комнатка, убранная зеленью, украшенная картинками; матушка держала ее в безукоризненной чистоте, белые, как снег, простыни и коротенькие оконные занавеси были ее гордостью.
Одним из первых моих воспоминаний, само по себе не важное, но имеющее для меня значение, благодаря той силе, с какой оно запечатлелось в моей детской душе, является воспоминание о пирушке и, как бы вы думали -- где? В Оденсе есть здание, на которое я всегда взирал с такою же жуткою боязнью, с какою, полагаю, смотрели парижские мальчики на Бастилию, -- смирительный дом. Родители мои вели знакомство с привратником этого дома, вот он раз и пригласил их на какой-то семейный праздник. Меня тоже взяли в гости, а я тогда был еще так мал, что домой меня, как увидите после, пришлось нести на руках. Смирительный дом был для меня в те времена обиталищем сказочных воров и разбойников, и я частенько стоял перед ним на почтительном, конечно, расстоянии, прислушиваясь к пению мужчин и женщин и стуку ткацких станков.
Вот мы и стояли перед этим домом: огромные железные ворота открылись и закрылись опять, с визгом повернулся ржавый ключ в замке, -- и мы стали подниматься вверх по крутой лестнице. Угощали нас в гостях на славу, но за столом прислуживали два арестанта, и я не мог притронуться ни к чему, даже лакомства отталкивал прочь. Матушка сказала, что я, верно, болен, и меня уложили в постель. В ушах у меня все продолжали раздаваться песни арестантов и стук челноков. Было ли это в действительности или только чудилось мне, я не знаю, но знаю, что мне было и жутко, и приятно; я как будто попал в сказочный разбойничий замок. Поздно вечером отправились мы домой, меня несли на руках. Погода была холодная, дождь так и хлестал мне в лицо.
Сам город Оденсе был в пору моего раннего детства совсем не похож на нынешний, опередивший Копенгаген газовым освещением, водопроводами и еще Бог весть чем. В то время жители Оденсе отставали от столичных во всем чуть ли не на сто лет. У нас еще держалась масса разных обычаев, которые давным-давно повывелись в столице. Когда цеховые учреждения перемещали свои вывески, все мастера и подмастерья шли в процессии с развевающимися знаменами, с лимонами, вздетыми на мечи, украшенные лентами и проч. Впереди бежал, выкидывая разные штуки, увешанный бубенчиками арлекин. Один из этих забавников, Ганс Стру, пользовался особенным успехом за свои выходки и лицо, все вымазанное сажей за исключением носа, сохранявшего свой обыкновенный красно-багровый цвет. Матушка была от Ганса Стру в таком восторге, что пыталась даже откопать какие-то родственные связи с ним, хотя бы и самые дальние. Я же, как теперь помню, горячо восставал против родственника "шута".