Но неужели рифма -- эта природная музыка речи -- совсем исчезнет? Ведь человеку всегда будет так же свойственно рифмовать, как ему свойственно напевать под веселую руку или в минуту грусти... Да... Но я и не говорю о совершенном исчезновении рифмы. Я хочу только разъяснить, что в своих прежних, симметрических формах старый метр с его заключительными созвучиями окончательно отслужил свою службу для высших целей словесного искусства. Теперь нужны совершенно другие гармонические комбинации слов. От старой рифмы веет такою же стариною, как от напудренных париков, от мужских шляп со страусовыми перьями, от полуженских костюмов пажей и от тяжких рыцарских лат. Всеми этими вещами мы можем любоваться только со сцены. Потому-то и старая рифма теперь остается пригодною только для эстрады, для несколько приподнятого и условного, но не для искреннего настроения. Заметьте, что декламаторы почти никогда не дерзают пленять публику чтением самых лучших вещей Пушкина и Лермонтова. Некрасов, Апухтин, Надсон и г-жа Щепкина-Куперник для этого гораздо пригоднее. Но затем всех этих поэтов все-таки затмевает по своему нынешнему успеху г. Виктор Крылов с его стихотворными монологами, сделанными сообразно требованиям будничной театральной залы. Рифма еще надолго останется для романсов, для оперных либретто, для традиционной прикрасы газет и журналов, для политической шутки, для стихотворений на известные случаи. Сатирические куплеты и гривуазные песенки в увеселительных садах точно так же могут еще на неопределенное время с успехом эксплуатировать рифму. Но это нисколько не исключает моего основного положения, что ничего важного, глубокого и вечного старые рифмы уже не в состоянии воплотить.
Необходимо сделать еще одну оговорку. Старая форма поэзии могла бы еще возродиться со всею своею прежнею красотою и силою разве только в гимнах, псалмах и канонах каких-либо новых религиозных верований, потому что каждая новая вера вносит в жизнь ту же святую наивность, какая оживляла воображение величайших романтиков. И опять мы можем найти тому наглядный пример в нашей литературе.
Из целого вороха искуснейших стихотворений старого образца, сочиняемых теперь чуть не ежедневно газетными и журнальными сотрудниками, все-таки наиболее выдвинулись религиозно-философские куплеты Вл. С. Соловьева. Хотя стихотворения эти ценились по преимуществу вследствие громкой славы автора на поприще философии, -- но по крайней мере божественный мотив его сюжетов как бы оправдывает применение к нему рифмы. Замечательно, что Соловьев, блистательно вышучивавший декадентов за их стихи, был совершенно таким же декадентом в своей лирике. Многие его пьесы преисполнены весьма темных выражений и могли бы подвергнуться таким же комическим пародиям, какие он сочинял на декадентские стихи. Религия Соловьева была слишком личная, и его религиозная поэзия едва ли войдет в общие гимны человечества. Некоторые строки Соловьева представляют превосходное переложение в рифмы различных философских формул. Мистицизм Соловьева был доктринальный, а не лирический. И в этом отношении, т.е. по своей лирической глубине и прелести, немногие вещи старого поэта Тютчева на философские темы куда выше всего, что написал в рифмах Соловьев. И здесь, следовательно, сказался тот же закон исторической эволюции, которым я теперь занимаюсь. Закон этот может быть выражен в таком общем положении: считая от середины истекшего столетия, внутренняя поэтичность стихотворных произведений обратно пропорциональна их близости к нашему времени, т.е. чем дальше стихотворение от наших дней, тем более шансов найти в нем истинную поэзию.
Сюжеты философско-религиозные все же наиболее влекут к себе выдающихся современных певцов. Но и эти сюжеты плохо уживаются со старыми формами. Например, строфы Минского, составляющие введение в его драме "Альма", так же доктринальны, как стихи Соловьева. Имеют своих поклонников и стихотворения 3. Гиппиус на ту же тему, -- вещи бесспорно талантливые, оригинальные, а иногда и глубокие, но -- скорее, высокомерно умные, нежели поэтические. Космическая лирика весьма искусного версификатора К. Бальмонта еще не определилась. Личность поэта, фанатически преданного своему искусству, и его мягкая натура чрезвычайно симпатичны. А внешний стихотворный талант Бальмонта поистине замечателен. Но едва ли его лирика глубоко западет в чье-либо сердце. Едва ли на подобных стихах могут воскреснуть отжившие формы поэзии.
Здесь я незаметным образом подошел к декадентству, т.е. к такой обширной теме, которой следовало бы посвятить особый этюд. Я должен сказать о декадентстве несколько слов для цельности моего очерка. Не буду касаться западного декадентства, которое ведет свое начало от Бодэлера, исходящего, в свою очередь, от Э. Поэ. Это завело бы меня слишком далеко. Ограничусь пределами нашей литературы.
VI
Известно, что романтизм, низведя поэзию с ее прежних напыщенно-высоких сюжетов, приблизил ее к жизни. Было время, когда "Чайльд-Гарольд" и "Онегин" считались унижением поэзии. Но с годами и самый романтизм начал казаться слишком правильною, гладкою, изящною и симметрическою формою творчества для передачи жизни. Явилась потребность выразить, так сказать, микроскопию духа. Понадобилось кое-что замутить в прежних ясных мелодиях. И, собственно, в нашей лирике одним из первых декадентов можно было бы считать Фета. Он первый начал писать стихотворения с самым неопределенным содержанием, почти непонятные, за что в свое время и подвергался немалому вышучиванию. Но, будучи по природе романтиком, Фет, передавая свои настроения, случайные, как грезы, -- еще вполне уживался в законченных формах пленительной музыкальной музыки своих предшественников.
Но уже несомненным родоначальником декадентов явился К.К. Случевский. После двух-трех прекрасных стихотворений в прежнем роде, попавших во все хрестоматии, Случевский сразу повернул в сторону и вышел на самостоятельную дорогу. Он первый растрепал романтический стих до полного пренебрежения к деталям. Он начал писать эскизно, порой даже сумбурно, вводя читателя в дебри своих мыслей и впечатлений, почти недоступных постороннему, -- записывал резкие, подчас неуклюжие картинки с натуры, -- излагал в стихах свою мечтательную философию -- и заботился только об одном, чтобы поскорее выразить все, что проходило через его голову и сердце, рискуя быть или совсем непонятым, или осмеянным. Этим способом он исписал целые тома стихов, создал странные большие поэмы, почти ни в ком не вызвавшие сочувствия, и выдержал свой путь через все антипоэтические годы в нашей литературе вплоть до наших дней. Г. Розанов справедливо заметил, что Л. Толстой и Достоевский были декадентами в романе. Действительно, ведь оба они рисковали быть совсем непонятыми, когда совершенно заново выступали: первый -- с своим причудливым психологическим анализом, а второй -- с своим дерзновенным исследованием самых мучительных глубин человеческого духа. В моей заметке о Л. Толстом я уже напоминал, что в свое время лучшие страницы "Войны и мира" вызвали глумление критики. О Достоевском и говорить нечего. Почти в течение всей его жизни он признавался писателем больным, читать которого тяжело, скучно и даже вредно. Когда я первый написал этюд о "Братьях Карамазовых", то узнал, что лучшие наши литераторы еще не полюбопытствовали "одолеть" это великое произведение. Так медленно доставалось общее признание Толстому и Достоевскому. Что же мудреного, если и Случевскому приходилось ждать? Но вот, всего несколько лет назад, к Случевскому отнеслась с полнейшим сочувствием вся братия поэтов, до младших включительно. В особенности понравились его "Песни из уголка". Влад. С. Соловьев нашел в них мотивы, соответствующие своей музе и приветствовал почтенного автора следующими строфами:
Какая осень! Странно что-то:
Хоть без жары и бурных гроз,