Лекомцев на ходу вытирал вспотевшее лицо и короткие влажные волосы. Маленького роста, подвижный, весь напружиненный и разогретый полетом, он шел рядом с Курмановым быстрым, уверенным шагом, изредка бросая взгляд на небо. Там еще оставался след его самолета. Вдали, где была последняя атака, он был размыт ветром. Образовавшееся облаке таяло, растворялось, сливалось с подернутым сединой небосводом.
Самолеты уже не летали, и над аэродромом начала отстаиваться тишина. Когда стихают двигатели, человеческие голоса на стоянках слышны далеко, так как пилоты и техники не сразу привыкают к внезапно наступающей тишине. Лекомцев рассказывал о своем полете громко. Он горячился. Он еще не освободился от тех чувств, что владели им, когда атаковал летящую цель. Для него полет продолжался.
Был тот самый момент, когда летчик подробно расскажет о пережитом в небе. Такое возможно только по горячим следам полета, когда ни одна деталь, ни одна мельчайшая подробность, остро воспринятые в воздухе, не ускользают из памяти. Для летчика все важно, значительно, неповторимо.
Потом, когда он остынет, из него слова не вытянешь. Будет пожимать плечами, односложно отвечать, удивляться: «Ну что там особенного?.. Был полет, в общем-то нормальный…» А начни допытываться — иной пилот возьмет да небылицу присочинит, и в глазах у него бесенята запляшут: «Как, здорово я тебя провел?!» И тогда совсем не поймешь, где суровая явь, а где веселая присказка.
А между тем доподлинно известно: каждый полет высекается в душе особыми метами. И к ним никто и никогда не прикоснется, ибо никому нет доступа к этой сокровенной тайне. Только сама пилотская душа, когда понадобится ей, вдруг высветит при случае все грани того полета.
Была так очевидна сейчас радость Лекомцева, что Курманов, слушая его, мысленно переносился в воздух. Он будто летел с ним рядом, вместе сокрушал летящий «бомбардировщик».
Понять Лекомцева Курманову помогал язык жестов, без которого не обходится ни один летчик в мире.
Однажды Курманов вычитал у Алексея Толстого, что жест и слово почти неразделимы. Курманов удивился остроте наблюдения писателя. Не у летчиков ли он подглядел?! И вот сейчас он внимательно следил за каждым жестом Лекомцева. Да, за ним всегда следует определенная мысль. Смазан, неуловим жест — и неясна, расплывчата мысль. Открытый, подчеркнутый жест — и свободна, отчетлива мысль.
Вот Лекомцев азартно блеснул глазами и с яростью рассек рукой воздух:
— Рубить можно, товарищ командир! Ничего, что нет винтов, а крылья — стрелы.