--- Да, выпил и я... Мы были в камере Гудзия. Пили чай и закусывали. Савка принес бутыль, где водки было еще половина или больше. Степа держал стаканчик, а Савка всем наливал по очереди. Участвовал и я.

-- А конвойные пили?-- спросил председатель.

-- Которые были в этапе, конечно, пили,-- ответил Чернецкий спокойно и просто, как он давал все свое показание.

-- Уж что пили, всем известно. Когда потом перетаскивали убитых, ворошили и укладывали их в могилу, то несло водкой. Крестьяне даже удивлялись, что сивушная вонь так долго не выходит.

Слушая Чернецкого, пухлый полковник грустно, тяжело вздохнул и спросил:

-- Скажите, за что вы лишены всех прав состояния и сосланы на поселение?

-- За политику осудил меня военный суд,-- отозвался Чернецкий.

Он рассказывал действительно только то, что видел и знал, правдиво до посредник мелочей, вдумчиво и энергично, так что его рассказ захватил всех, даже секретаря и прокурора, даже явно не желавших верить ему казачьих полковников-судей. Он рассказывал про кровавое дело Покасанова и конвойных солдат, но говорил с таким отношением к виновникам его, с такой глубокой правдой, что было легко слушать его рассказ, даже когда он передавал, например, со слов Покасанова, об убийстве Стася или о том, как он сам наблюдал через стены этапа, по слуху, за избиением оставшихся там арестантов, по крикам и стонам и по своему собственному воображению. Весь тон его показания был мягкий и примиряющий.

Когда Чернецкий рассказывал все это, рядом с ним, в двух шагах, перед судейским столом стоял Покасанов, вытянувшись, с руками по швам, неподвижный, как в гипнозе, с бессмысленными глазами, "евшими", по казарменной привычке, лоб генерала. К концу этого рассказа о его деяниях Покасанов побледнел до полной, мертвенной белизны. Он покачивался, и мне казалось, что он вот-вот упадет под тяжестью своих страшных дел.

Когда Чернецкий кончил, я попросил дать ему очную ставку с Покасановым.