А ноги у папы и в самом деле были сухие – этого отрицать нельзя. Но все равно он был вне себя, и Эмиль страшился той минуты, когда папа освободится.
Альфред пилил так ретиво, что только опилки летели, а Эмиль был все время настороже. В тот миг, когда Альфред кончил пилить, а папа Эмиля тяжело бухнулся на пол, в тот самый миг Эмиль отшвырнул зонтик и кинулся во всю прыть в столярную. Он ворвался туда и успел накинуть крючок прежде, чем подоспел папа. А папа его, наверное, устал стучаться в запертые двери. Прошипев лишь несколько бранных слов в адрес Эмиля, он исчез. Ведь ему обязательно нужно было показаться на пиру. Но сначала – незаметно прошмыгнуть в горницу и надеть сухую рубашку и жилет.
– Где ты был так долго? – рассерженно спросила мужа мама Эмиля.
– Об этом поговорим после, – глухо ответил папа.
Так кончился домашний экзамен в Каттхульте. Пастор затянул, как всегда, псалом, а леннебержцы добросовестно вторили ему на разные голоса.
От нас уходит светлый день, К нам не вернется он… – пели они.
Всем пора было собираться домой. Но когда гости вышли в сени, чтобы одеться, первое, что они увидели при слабом свете керосиновой лампы, – гору галош на полу.
– Какое злодейское озорство – это мог сделать только Эмиль, – сказали леннебержцы.
И все они, включая пастора с пасторшей, битых два часа сидели на полу и примеряли галоши. Потом, довольно кисло поблагодарив хозяев и попрощавшись с ними, они исчезли в темноте под дождем.
С Эмилем они попрощаться не могли: ведь он сидел в столярной и вырезал своего сто восемьдесят четвертого деревянного старичка.