Мать возилась около печки, сразу захныкала.

— Окаянный, пропасти на тебя нет. Что отец-то скажет. В гроб меня загнать хочешь.

Мать не била, только рванула за вихор, нисколько не больно, но уж лучше бы избила, чем голосить, всю душу выматывать.

Сел Колька в угол, взялся за книгу, но буквы в глазах прыгают, никак не поймаешь. О на у, а на и — чепуха, ничего не поймешь, а в ушах свербит плаксивый материнский голос.

Отец-то, что скажет?

Чувствует Колька, что боится мать не меньше его и жалеет его, сморкается, грязным фартуком слезы вытирает. Такая маленькая, худенькая, волосы выбились — жалко ее до смерти Кольке и сделать ничего нельзя: стекла чудом не вставишь.

«Вот был бы я стекольщик. Стекло бы вставил, а немцу в морду», мечтает Колька, а в это время в сенях шаги раздаются — отец.

Мать заметалась по комнате, бросилась к печке, дрожали у нее руки, когда вытаскивала горшок. Колька понимает, что за него боится, а сам сидит неподвижно, руки, ноги будто чужие, каменные, не шевелятся, не движутся. Часом показалась эта минута, что отец возился в сенях. Скорей бы, скорей. Наконец, взвизгнула дверь, открылась. Вошел отец.

Как всегда после работы, его лицо черно от копоти, ничего не разобрать — сердитый или добрый. Впрочем с работы всегда приходит усталый и злой. Под руку не попадайся, разговоров не заводи.

Отец молча долго, без конца, кажется Кольке, умывается, потом медленно снимает рубашку.