Прошло еще недели две. Комлев в это время всего раза два-три был у Соковлиных. По какой-то странной прихоти Соковлин часто хоть ненадолго оставлял жену с Комлевым под разными предлогами одних, с глазу на глаз. Может быть, если подозрение уже зародилось в нем, он повиновался тому нетерпеливому чувству, по которому больной поскорее хочет довести свой томительный недуг до кризиса и готов часто усилить его, чтобы только чем-нибудь покончить с ним. Но эти свиданья и встречи не повели ни к чему. Точно сговорясь, Комлев и особенно Наташа избегали всякого разговора, который мог бы их заставить хоть сколько-нибудь высказаться.
Наступила пасха33, и вместе с нею точно какая-то сдерживающая сила совершенно неожиданно сняла со всех свою руку. Лица, которые за два дня носили набожное и робкое выражение, глядели теперь весело и бойко; большая часть деревни, которая недавно постилась и вздыхала, была пьяна и пела песни; улица оживилась народом; казалось, солнце светило веселее и ярче, и кровь живее и горячее билась в жилах.
Общее настроение, хотя в меньших размерах, отразилось и на кружке наших действующих лиц. Комлев в первый же день приехал к Соковлиным. Они сошлись как-то дружнее и короче. Разговор был весел, непринужден и дышал теплою и откровенною симпатией. Облако, которое молча росло и темнело между ними, казалось, растаяло и упало освежающим дождем; зародившееся чувство, не дозрев до страсти, казалось, нашло исход в дружеской привязанности.
Соковлины имели обыкновение на пасхе ездить в Любановку -- христосоваться34 с крестьянами, которым в это время делалось угощение. Наташа после смерти матери постоянно и с любовью справляла эту поездку. За обедом зашла речь о ней.
-- Не хотите ли вы ехать с нами? -- сказал Соковлин Комлеву.
Комлев согласился с удовольствием, и поездка была назначена на другой день.
Утром Комлев приехал к Соковлиным, и они отправились. День был теплый, тихий. Они ехали в открытых дрогах. Соковлин сидел рядом с женой, напротив их Комлев. Солнце светило ярко, но не жгуче; с его теплыми веселыми лучами точно лилась какая-то оживляющая струя. По лугам стояли и сверкали светлые полосы вод; прилетевшая птица кричала кругом своим весенним беззастенчивым и раздражающим криком; даже в наливающихся стволах деревьев и прутьев чувствовалось движение поднимающихся соков; полнота молодой закипающей жизни обхватывала кругом, вдыхалась в воздухе, слышалась ухом, виделась.
Все ехали молча. Соковлин, казалось, безмятежно наслаждался природой. Но в Наташе, а особенно в Комлеве проглядывала сдержанность: их бременил избыток жизни и ощущений, беспокойство, какие-то порывистые стремления просились высказаться и вырваться, и они не смели им дать воли. Новые дышащие чувством оттенки лежали на лице Наташи и придавали ему полноту выражения невиданную. Румянец играл на щеках, глаза отуманивались и стали будто глубже и темнее, она их постоянно отводила, чтобы не встретиться взглядом с Комлевым. Комлев, напротив, уловлял минуту, когда Соковлин не мог его видеть, искал ее взгляда и, давая на мгновение себе волю, смотрел на нее блестящим, твердым и страстным взглядом. И так длился путь, полный утомляющего, недосказанного, но тем не менее чудного для Наташи и Комлева упоения.
На широком любановском дворе были поставлены столы с пирогами, куличами и бараниной, с бочонками вина и пива. Крестьяне собрались еще задолго и ожидали приезда господ. Соковлин начал со всеми христосоваться35. Наташу обступили дворовые, и некоторые из крестьянок тоже христосовались с ней, называли ее по старой привычке барышней и делали разные замечания, вроде того что она похудела или постарела.
Началось угощение. Наташа села на крыльце, где стоял Комлев, смотрела на картину и разговаривала с женщинами. Но когда вино и пиво начали оказывать свое действие и местами послышались песни, она, чтобы не мешать веселости, встала и пошла в дом. Соковлин остался разговаривать с крестьянами и старостой, но Комлев пошел за нею.