И он поспешно вышел, велел мимоходом послать горничную и поскорее захлопнул за собою дверь в кабинет, чтобы громко не разрыдаться.

7

Часу в десятом следующего утра Соковлин ходил у себя по кабинету с озабоченным и несколько растерянным лицом. Накануне он весь остаток дня в каком-то расслаблении, как больной, просидел, запершись в этой комнате. Но, несмотря на то что шторы его окон были спущены, что сам он не способен был да и не желал следить за тем, что делается вокруг, до него доходил не раз топот лошади, как будто приезжал или уезжал верховой, и наконец независимо от того, по ходу дела, он мог догадываться, что развязка близка. Ночь его была тревожна, и ом не мог бы сказать, спал он или был в забытьи, но все-таки она освежила его. Он встал рано, но не спрашивал слугу, что делалось в доме. Во-первых, он знал, что Наташа еще, вероятно, спала и ему не могли ничего сообщить о ней. Во-вторых, он не хотел каким-нибудь вопросом дать повод к подозрению или толкам прислуги -- этого добровольно составляемого вокруг себя самими господами штаба соглядатаев, от которых и без того почти никогда не укрываются сокровеннейшие домашние тайны.

Но взамен вчерашней неподвижности сегодня им совершенно овладело волнение и тревожность, он уже не отдавался ни сознанию горя, ни тому одеревенению, к которому приводит безвыходность. Может быть, это происходило оттого, что он пережил эти фазисы или что приближалась развязка, но вернее от надежды, в которой он сам не сознавался, -- надежды, так же незаметной, как слабый свет молодого месяца на пасмурном небе: он еще невидим, не прочеркнул сквозь облака ни одним лучом, но чувствуется по неясным очертаниям предметов, которые начинают проступать и выдвигаться из темноты. Соковлин боялся и подумать о том, что "может быть" как-нибудь да все уладится. Ему хотелось заглушить всякие мысли, догадки, ему хотелось делать что-нибудь, чем-нибудь заняться. Он брал книги, хозяйственные тетради, записки, но ни на чем не мог на минуту остановиться и принимался ходить по комнате, мимоходом переставляя и поправляя попадавшиеся под руку вещи. Он был в таком состоянии, когда ему доложили, что пришел староста, а как он редко принимал его в последнее время, то спросили, угодно ли ему его видеть.

Соковлин обрадовался и велел позвать его.

Через минуту в дверях появился тот самый староста, которого мы видели в начале этого рассказа. Он мало даже изменился: трудовая жизнь скоро старит нашего крестьянина, но раз как она уже помнет его, как он обтерпится, он остается в одном положении до тех пор, пока совсем не схизнет. Время скоро делает с ним свое первое дело, но потом с аристократической небрежностью забывает, кажется, до тех пор, пока не вздумает смять его окончательно, да и то большею частью как-то мимоходом. Немного более мелких морщин на лице, немного более седых волос в голове и курчавой бороде -- вот и вся перемена. А впрочем, так же простодушно, по-видимому, смотрит он на все, так же во всем сначала соглашается с барином, а потом свернет на свое, так же подпрыгивает, как будто сбирается порхнуть, когда говорит, так же держит большие пальцы за кушаком, да и кушак, кажется, тот самый, что был шесть лет назад.

-- Ну, что скажешь? -- спросил Соковлин старосту.

-- Да ничего-с. Пришел спросить, не будет ли от вас каких приказаний.

-- Какие же приказанья! Ведь нынче не наш день. Как бы были приказанья, так я бы за тобой послал, -- нетерпеливо сказал Соковлин.

-- Оно конечно. Ведь я всегда тут. Да вот еще: Степан Нохрин да Иван Зуев леску порубили, -- прибавил он, помолчав.