Солнце стояло уже высоко и жарко и весело било лучами в окна, когда проснулась Наташа. Раскрыв глаза, ослепленные непривычным светом, от которого забыла с вечера защитить себя спущенными шторами, Наташа снова на минуту закрыла их. Лицо ее горело тихим румянцем и свежестью, как цветок, еще увлаженный утренней росой; выражение его было неопределенно; казалось, какие-то сладкие грезы, отлетая от него, еще ходили по нем последними легкими оттенками. Наташа чувствовала смутно, что есть что-то новое -- и отрадное, и жгучее -- в ее жизни, и силилась припомнить. Она припомнила и встрепенулась. Румянец ярко вспыхнул и залил все лицо и потом, быстро уходя внутрь, начал сбегать, как свет от надвигающейся тучи; по мере того как она бледнела, какая-то темная мысль набегала на ее лицо и сметала с него все мягкие следы счастья. Брови у ней стали сдвигаться, черты лица углублялись и приняли холодное и суровое выражение. Она видела беспощадную необходимость сознаться мужу, покончить со всей своей семейной жизнью, с тем тихим домашним счастьем, которым была так долго лелеяна, но она не падала перед этой необходимостью и прямо смотрела ей в лицо; у нее был запас новых, поддерживающих сил.

Наташа позвала горничную и, кончив туалет, сказала, чтобы принесли сына. Нянька вскоре вошла с ним, она взяла его на руки и отпустила ее. Оставшись одна, она хотела, казалось, высыпать на сына все горячие ласки, которые только есть в материнском сердце, сознавая, что скоро не на кого будет излить их и они останутся в ней только незаглушимым укором. Она целовала его, всматривалась в каждую черту лица, чтобы врезать ее в своей памяти, и снова целовала. Слезы душили ее и падали из глаз, и она, чтобы не испугать ими ребенка, скрывала их и улыбалась. Здоровенький и веселый ребенок обнимал ее, смеялся и болтал, спрашивал мать, отчего она плачет и отчего смеется. Иногда он умолкал, любопытно всматривался в лицо матери большими черными глазенками, и в них, казалось, мелькало раздумье -- не заплакать ли и самому. И, заметив это, Наташа горячее успокаивала и целовала его, веселее улыбалась, а слезы между тем крупнее и чаще падали из глаз.

Это была безмолвная и раздирающая душу сцена, которой свидетелем был только ребенок. Наконец сдерживаемые рыданья начинали душить Наташу, она чувствовала, что еще мгновение -- и у нее недостанет уже сил. Она простонала, как стонут над мертвым, опустила ребенка на ковер и, вбирая в грудь воздух, чтобы задержать им рыдания, она стала стирать платком следы слез и веять им себе в лицо. Она обращалась к ребенку и улыбалась ему, когда плечи ее еще вздрагивали от подавляемых рыданий; наконец она осилила себя, в последний раз глубоко вздохнула, как будто отдыхая от жестокой усталости, взяла ребенка на руки и пошла к мужу.

Она вошла в кабинет довольно твердо. Лицо ее было спокойно, и только глаза светились лихорадочным блеском и выдавали внутреннюю тревогу. Она сделала несколько шагов к мужу с той пассивной решимостью, с которой идут на неизбежную встречу. Для нее это новое объяснение было последней ступанью лестницы, по которой она постепенно сходила, и притом предыдущие встречи с мужем потрясали в ней такие нежные и болезненные струны, что она готовилась к настоящей уже с притуплённой страданиями чувствительностью. Того же ожидала она и для мужа. Но его лицо не выражало этого. Слабая и робкая надежда отразилась на нем какой-то заискивающей, едва приметной улыбкой, которая блуждала уже по губам и просила только одного слова, чтобы обратиться в радость. Руки, казалось, готовы были раскрыться, чтобы обнять и прижать жену. Взгляд был поднят на нее с трепетом и любовью. С такой улыбкой и взглядом библейский отец должен был видеть приближение блудного сына. Когда Наташа взглянула в лицо мужа, ей стало до того совестно и больно, что она почувствовала беспощадную злобу н презрение к себе.

-- Возьми его, -- твердо сказала она, бледная и суровая, опуская ребенка на руки мужа. -- Я не стою...

Голос судорожно прервался у нее, и она молча опустила голову. Соковлин смотрел на нее некоторое время с недоумением. Он как будто не понимал ее.

-- Но... ведь он уехал? -- спросил он наконец.

-- И я еду, -- тихо сказала Наташа.

Соковлин продолжал смотреть на нее. Вся кровь прихлынула у него к лицу и несколько мгновений зловеще стояла на нем, но потом свободнее и ровнее стала отступать. Казалось, мера любви, страданий и нежности, на которую было способно его сердце, вся истощилась. Сын, который думал, вероятно, что его принесли здороваться, старался обнять отца и кричал: "Здорово, папа!". Соковлин наклонился к нему и машинально поцеловал его. Наташа стояла и дрожала вся.

Наконец Соковлин, кажется, заметил ее положение.