11

Однажды после обеда Наташа ушла к себе в спальню и не показывалась целый вечер. Соковлин спросил горничную, здорова ли барыня, и получил ответ, что она что-то пишет. Это было как раз накануне почтового дня, и невольные подозрения снова ворвались в душу Соковлина. Он не знал, жив ли Комлев, где он, по какой причине жена оставила его. Правда, две вещи заставляли Саковлина думать, что связь между Комлевым и его женою окончательно прервана: это -- несколько слов, сказанных Наташей по возвращении, и уверенность, что в противном случае она не осталась бы ни минуты в его доме. Но... кто ж упрекнет в подозрительности человека, уже испытавшего то, что испытал Соковлин? Положим, что связь Наташи с Комлевым разорвана. Но в какой степени? Какое чувство осталось между ними? Что было причиною этого разрыва, и прочен ли он? Как знать: La donna é mobile {Женщина изменчива (итал.).}... и Соковлин, к несчастью, знал это не из "Риголетто".

Соковлин по-старому затворился к себе в кабинет, который был свидетелем стольких долгих его черных дней. Не удивились бы эти стены, и книги, и вещи -- если бы могли наблюдать -- выражению лица Соковлина: они видели его и не с таким лицом! Но если бы они могли заглянуть в его душу, они бы создались, что никогда не читали в ней более горьких, обидных, оскорбительных мыслей. Не ревность это была: что ревность! он испытал ее; не обман в надеждах, не уверенность в измене чувства: он давно знал, что надежды хрупки и чувства изменчивы, хотя и тяжело это испытывать на себе. Нет! Теперь сомнения подкапывались под самый сокровенный, нетронутый уголок, в котором он, как святыню, лелеял и берег все, что ему осталось от Наташи: сомнения подкапывались под его уважение к любимой женщине! Наташа могла разлюбить его, ненавидеть, полюбить другого и отдаться ему. Но Наташа не обманывала его, не делала из него ширм для своей связи. Наташа (еще недавно он был уверен в том) не войдет в его дом для того, чтобы, отдохнув и усыпив мужа, снова возвратиться к другому. А теперь?

Мы бы долго и много должны были писать, если бы вздумали исчислить мысли Соковлина, его доводы за и против, прллив и отлив его подозрений. Скажем только, что поздно вечером мысли Соковлина были прерваны приходом горничной Наташи: она подала ему письмо.

-- Барыня вас просит прочитать, -- сказала горничная и вышла.

Конверт был запечатан, но не надписан. Соковлин с нетерпением сорвал обертку и узнал руку жены. Она писала:

"Ты меня принял в дом, не спрашивая, где я была это время, почему возвратилась, каким образом прервалась та страсть, которая разбила наше тихое счастье... Все время, что я снова живу под твоим кровом, ты ни разу ни малейшим намеком не коснулся прошлого, не постарался разъяснить, давал ли мне совершенный разрыв какое-нибудь право снова переступить твой порог, ты мне верил безусловно. Это меня не удивляет. После того, что ты уже делал для меня, я могла этого ожидать, я была даже уверена в этом, поступить иначе ты не мог. Я тебя и не благодарю за это: у меня нет на это и слов, да и что тут значат слова!

Но если ты молчал, то на мне тем настоятельнее лежала обязанность высказаться тебе, открыть -- чего бы мне это ни стоило -- все прошедшее. Я это сознавала и хотела давно выполнить. Говорить -- было выше сил моих, да в рассказе я бы не могла быть сколько-нибудь последовательною; я хотела писать. Стыд разоблачать даже перед тобою... особенно перед тобою... это прошлое... не мог удерживать меня, я понимаю свой долг. Но тут явилась другая мысль, и она заставляла меня рвать начатые письма, останавливала мою руку, была причиной молчания, с которым я употребляла во зло твое терпение... Причина и теперь не уничтожена, но надо же с ней покончить, что бы ни ожидало меня. Но об этом после...

Не останавливаясь почти в Германии, мы отправились прямо в Швейцарию. Там, недалеко от Вэвэ, мы поселились на берегу Женевского озера. Любовь... нет! страсть, совершенное уединение с тем, кого я любила, пршрода -- вое тут было для счастья. Но, я говорю правду, были минуты безумного, страстного забытья, но счастья не было: ты, постоянно ты разрушал и отравлял его, по крайней мере для меня. Если бы в твоей жизни со мной, в отношениях и поступках, сопровождавших наш разрыв, я могла найти предмет для укора, точку опоры для собственного извинения, я бы в то время, мне кажется, готова была благословлять тебя! Но сколько я ии напрягала свою память, я не могла их отыскать, ты мне не оставил их. Мне иногда приходила мысль, что ты вел себя так с тонким расчетом -- чтобы лучше отомстить за себя. Но это было уже слишком. Но если б у тебя был этот расчет, ты бы не мог лучше действовать: я ненавидела тебя за твою доброту и великодушие. Как нарочно, живо припоминалось мне, что в первый наш разговор -- помнишь, в нашем любаньевском саду, у пруда -- ты мне описывал швейцарские озера, и я тогда же подумала, как бы хорошо и отрадно было увидеть их и пожить там с таким человеком, как ты. И потом, уже замужем -- помнишь? -- мы иногда говорили об этом. Все это так и вырвалось непрошенное в мою память и отравляло мне все минуты счастья. Было что-то жгучее в моей тогдашней жизни, точно крепкое вино -- и жжет, и одуряет.

Я скрывала, разумеется, сколько могла, эти мысли от Комлева, но он заметил мое тревожное состояние. Он меня спрашивал, я молчала, но раз -- в порыве негодования на тебя и себя -- я ему их высказала. Он пожал плечами и сказал, что это сентиментальность, романтичность, к которой ты приучил меня, что не надобно давать волю своей фантазии, добровольно и глупо терзать себя, что это может развиться до болезненности, как всякая мономания, и что с небольшой силой воли можно прогнать эти мысли или притупить их -- точно так же, как здравый смысл прогоняет всех бесов и привидений.