-- Не соглашусь, не соглашусь и не соглашусь! Не раздражай меня, сделай милость! Здесь, в стенах русского монастыря, под постоянным надзором твоей матушки, я просто задыхаюсь!
-- А между тем моя матушка желает тебе одного только добра. Сама она ведь была раз царицей и лучше всякого другого знает, что тебе можно и чего нельзя. По ее же указаниям, для тебя уже сшито несколько русских нарядов по мерке твоих польских платьев. На всякий случай, однако ж, тебе не мешало бы их примерить.
-- И слышать теперь не могу! Довольно! Оставь меня...
-- Но повторяю тебе, мой ангел...
-- И я тебе повторяю: "довольно!" Ты видишь, я сама не своя.
От нервного возбуждения она при этом так злобно засверкала своими чудными глазами, заскрежетала своими великолепными белыми, как слоновая кость, зубами, что Димитрию ничего не оставалось, как вооружиться до времени терпением и отретироваться.
Русские наряды, один другого пышнее, были, действительно доставлены в тот же день; но она на них и не взглянула, как ни настаивала царица Марфа, как ни упрашивала Маруся. Явились к ней на другое утро парламентерами родитель-воевода и исповедник-иезуит, но точно так же ничего не достигли.
Такое ненормальное состояние продолжалось целых пять дней. Настала ночь, но Марина не ложилась: ведь уже завтра, 8-го мая, она будет коронована, станет царицей, но не русской, о нет! А теперь она покинет эти ненавистные монастырские стены.
Во втором часу ночи, когда вся Москва покоилась мирным сном, она, вместе с Марусей, села в присланную из дворца колымагу, которую сопровождал только почетный конвой из боярских детей и немецких алебардщиков при свете двухсот восковых свечей.
-- Точно меня уже хоронят! -- с горечью заметила она Марусе. -- Но, погодите, голубчики, скоро я воскресну! Да как!