-- Maledetto! (Проклятье!) -- пробормотал про себя Скарамуцциа.

-- Но скажите, signore direttore, -- продолжал репортер: -- к чему вы делаете из вашего помпейца какой-то секрет?

-- Я возвратил его к жизни; значит...

-- Значит, можете и распоряжаться им, как вашею собственностью? В наш просвещенный век, слава Богу, свобода личности вполне ограждена, и сам помпеец ваш первый запротестует против вашего самоуправства с ним!

-- Личная свобода человека вообще, конечно, священна, -- отвечал профессор, морщась и нетерпеливо потопывая по ковру ногой; -- по, не касаясь теперь вопроса о том, может ли такой выходец с того света почитаться равноправным с нами, современными людьми, -- не следует забывать, что он страшно отощал, и что на первое время для правильного откармливания его нужен безусловный покой.

-- На первое время -- пожалуй, согласен. А потом еще что же?

-- Потом... От огромной массы новых впечатлений может пострадать у него цельность и ясность этих впечатлений. А для науки, как знаете, систематичность наблюдений особенно необходима, потому что он для нашего века новорожденный; душа его, как у младенца, по меткому выражению Аристотеля, -- tabula rasa, незапятнанная доска, на которой всякий может писать, что ему угодно; а дайка эту доску в иные руки, -- скоро на, ней ни одного чистого местечка не останется.

-- Сравнение это принадлежит Аристотелю, говорите вы? -- переспросил Баланцони, хватаясь за висевший у него на часовой цепочке пистолетик-карандаш.

-- Аристотелю; сколько помнится, он говорит об этом во 2-й книге своего рассуждения о душе. Впрочем, и Цицерон сравнивает человеческую душу, непросветленную наукою и опытом, с плодородным полем, еще невозделанным и необсемененным.

-- Не припомните ли также, где говорит он это?