— Гм…

— Что гм? Да, милый мой, промахнулись мы с тобою, не понимаю, где у нас были глаза! Ведь это такой клад…

— Кто? Моничка, то есть Мирочка?

— Да, Мирочка, да. Если б ты видел, как она печется обо мне: прочитывает мне вслух, прикладывает лед к моей ране, даже отморозила себе один палец… Друг мой, что у нее за руки! Белые, пухлые с ямочками… sapristi[107]. Только бы гладить да целовать…

— А ты пробовал их гладить и целовать?

— Н-нет, то есть видишь ли, я обещался не болтать, ну, да тебе можно… а, братец ты мой, дал же ты маху! Не умел воспользоваться таким сокровищем! Она предоставлялась тебе в силу гисбахского договора — ты не хотел, не сумел схватить счастье за шиворот, теперь плачь не плачь — не воротишь.

— Покуда я не имею, по крайней мере, ни малейшего поползновения плакать. Ведь Наденьку ты оставляешь мне?

— Всю как есть, mit Haut unci Haar[108]. Как представлю я ее себе, какою она будет через лет десяток — так дрожь и проберет! Непременно пойдет в матушку, расплывется во все концы, как холмогорская корова! Брр! Ненавижу толстых! Но — de gustibus non est disputandum.

— Именно. Поэтому, я думаю, лучше не хулить чужого предмета. Я не трону Мирочки, ты оставь в покое Наденьку. De gustibus non est disputandum[109].

В это время Ластов увидел в окошко Наденьку, проходившую только что через садик. Не распростившись с правоведом, он кинулся из комнаты, чтобы не пропустить этого случая переговорить с гимназисткой.