— Ты болен — и не хочешь лечиться.

— Ах, да? Я болен? Ну, вот и прекрасно! — заволновался Агринцев. — А я-то, болван, стараюсь разрешить какие-то вопросы, — мучаюсь противоречиями, — с ужасом думаю о том, хватит ли у меня сил освоиться с тем новым освещением жизни, которое теперь открылось мне!..

— Попросту говоря, ты хандришь, — поправил его доктор. — У меня был пациент, больной аневризмом. О чем бы ни шла речь, он непременно заканчивал её мрачными предсказаниями и предположениями. «Нет, знаете ли, плохо! Как бы не того… Плохо!» У меня был знакомый, который всю жизнь безотчётно радовался чему-то и всегда повторял: «Все к лучшему! Всё в жизни к лучшему! А ей Богу так!»

Агринцев нетерпеливо мотнул головой.

— Правда только одна! — сказал он. — Высшее и единственное преимущество человека — это разум, и этот-то разум открыл мне глаза.

Он сел на диван и охватил голову руками.

— Ты не поймёшь! — с порывом отчаяния заговорил он. — Чтобы понять, надо перенести один из тех ударов, которые разом обрывают привычную жизнь. Да! В этой жизни, которую ведёшь незаметно, механически, изо дня в день, есть что-то отупляющее, гипнотизирующее. Привыкаешь к себе, привыкаешь к своим мыслям, к своим ощущениям. Привыкаешь — и даже уважение к себе чувствуешь. И как не быть довольным собой, когда и умственные, и общественные интересы, и духовные запросы — все налицо. И вдруг — обрывается какая-то невидимая нить, происходит что-то таинственное, непостижимое. Мир остался таким же, как и был, но для тебя в нем не осталось камня на камне: жизнь, люди, их отношения, понятия — всё выступает теперь в ином освещении. Ты обращаешься к своим духовным запросам, ты убеждён, что с этой стороны тебе нечего бояться ни измены, ни слабости; ты ещё веришь в свою личность, в свою душу — и тут-то тебя ожидает самый жестокий удар. Разум указывает тебе на ничтожество, на возмутительную грубость жизни, в которой человек претерпевает все физические законы, несёт постыдную тяготу телесных потребностей, болезней, разложения… А дух, этот великий, бессмертный дух не в состоянии подняться над землёй и вместо силы — предлагает экстаз, вместо оплота — иллюзию и обман.

Он замолчал, а Рачаев пристально глядел на него и думал. Когда он был озабочен каким-нибудь вопросом, он дышал громко, как во сне, а на лбу его выступали две глубокие морщины.

— Да, так вот оно что! — заговорил он, наконец, медленно и веско. — Реять тебе захотелось! Подняться над землёй! Это с плотью-то и кровью. Подняться! Были на свете и посейчас есть мученики, фанатики, столпники. Те ни во что не ставили свою плоть, презирали её, наслаждались мучениями. Разберись, и ты откроешь тот же гипноз, высшую экзальтацию жизни. Вот тебе подъем. Вот тебе исход из того рабства, которое так тяготит тебя. Но ведь ты требователен не к себе, а по отношению к себе. Ты затвердил, что у тебя, не пар, как у кошки, а душа, и ты требуешь, чтобы эта душа, без всяких усилий с твоей стороны, вознесла тебя превыше облака ходячего. «Если она есть, так пусть действует!» — ведь вот как по-твоему. Отсюда и недовольство жизнью, и презрение к законам природы, и возмущение, и пр. и пр. А ты реять-то забудь! Это дело тебе не по плечу, так ты и не гонись за ним. Если уже не можешь писать свои романы, займись наукой. Медициной не хочешь — ну математикой, химией…

Агринцев опять безнадёжно махнул рукой.