С этими воспоминаниями я однако зашел слишком вперед. Мне надо снова возвратиться к первым годам моего студенчества, чтоб сказать о третьем профессоре-историке, П.В. Павлове.
Имя Платона Васильевича в начале 60-х годов, т.е. с переездом его в Петербург, сделалось очень известно. Но в Киеве, и в особенности между студентами, он еще раньше пользовался громадною популярностью. Его любили, ему поклонялись, его именем клялись. Он соединял в себе репутацию основательного ученого с ореолом носителя так называемых «лучших идей», призванного руководить молодым поколением в его стремлении к общественному и нравственному идеалу. В то время, т.е. в 1859 году, когда я поступил в университет, роль эта была довольно новая. Мои товарищи были, так сказать, полны Павловым. Понятно, с каким нетерпением ждал я увидеть и услышать его. Громадная, едва ли не самая большая во всем университете, аудитория была битком набита. Сошлись разумеется не одни только филологи и юристы, для которых читалась русская история – сошлись студенты всех факультетов и всех курсов, поляки, хохлы, жиды – в особенности жиды. Позади кафедры, у стены, в проходе, густо теснились студенты и посторонние лица, устроившиеся кое-как на натасканных отовсюду скамейках. Сторож Данилка, маленький, плутоватенький солдатенок, весь сиял, точно это был его собственный праздник. Наконец профессор появился. Это был среднего роста человек, очень симпатичной, даже красивой наружности, с застенчивым румянцем на лице и прекрасными блистающими глазами. Робко пробираясь в толпе, взошел он на кафедру, и лекция началась. С этой самой минуты возбужденное состояние, в котором я находился, сразу упало. Я был неприятно разочарован. Профессор, во-первых, был совершенно лишен дара слова. Речь его туго тянулась, останавливаясь подолгу после каждого знака препинания, точно он диктовал плохо пишущему классу. Очевидно, содержание лекции было усвоено профессором лишь в главных чертах, и он уже на кафедре, с большим трудом, искал выражения своей мысли. Во-вторых, самая мысль профессора производила очень смутное впечатление. Перед нами происходили какие-то потуги, искание чего то еще не уяснившегося самому профессору, блуждание в какой то новой местности, с отступлениями, с возвращениями назад. Никакого отношения к русской истории лекция не имела. Она составляла введение к так-называемой «физиологии общества». Это была попытка систематизировать в научном духе разрозненные положения позитивизма, клочки из антропологии, отголоски еще не определившегося учения о связи истории с естествознанием. Мне показалось, что профессор куда то сбился, где то завяз… Тем не менее я аккуратно посещал его лекции в течении всего семестра – и с сожалением должен сказать, что первоначальное впечатление мое не изменилось. Я ни разу не услышал ни одного слова, относящегося к предмету курса. Продолжалась все та же «физиология общества» вперемежку с антропологией и археологией, все то же тягучее вымучивание недающихся фраз. Притом профессор ужасно конфузился, или волновался, в глазах его часто стояли слезы.
Существенная разница между впечатлением, производимым Платоном Васильевичем, и его установившейся гораздо раньше репутацией, долго приводила меня в недоумение. Впоследствии, она для меня объяснилась. Почтенный профессор принадлежал к категории крайне и мучительно увлекающихся людей. Он перед тем только что совершил продолжительную поездку за границу, и эта поездка отчасти сбила его с толку. Он пристрастился к археологии и истории искусства, волновался итальянскими и готическими памятниками, всем тем, что ему открыли европейские музеи. Вкус к этой новой области настолько овладел им, что совершенно оттеснил прежние интересы. Притом, ум П.В. Павлова был из тех, которые не удовлетворяются специальным знанием, которые вечно тревожатся потребностью вместить в себе «все человеческое». Отсюда постоянное блуждание в общем и безграничном, чрезмерная отзывчивость на вопросы жизни, беспокойная жажда большой и еще не определившейся роли. Натура высоко-симпатичная и глубоко-несчастная, как мне казалось…
Я однако остался при том убеждении, что несмотря на свои обширные познания и несомненную даровитость, Платон Васильевич был обязан своей громадной популярностью в университете не своим заслугам, как ученого и профессора, а своей роли носителя «лучших идей» и руководителя молодежи. К сожалению, лично я не наблюдал его в этой роли – он при мне оставался в университете лишь три-четыре месяца – но я видел на своих старших товарищах, что влияние его на них было громадное. В этом смысле он имел то же значение, как Грановский в Москве, как Белинский в литературных кружках. Он был носителем общих гуманных и прогрессивных идей, наследованных от них обоих. К сожалению, время и условия, среди которых пришлось действовать Платону Васильевичу, были совсем иные. На киевской почве эти общие идеи сталкивались с частными вопросами – польским, украинофильским и крестьянским. В 1859 году еще не видно было, в какой форме произойдет столкновение, но уже чувствовалась трудность пребывания в сфере общих идей. Мне, как человеку пришлому в крае, это было довольно заметно, и может быть именно по этой-то причине мне постоянно казалось, что Платон Васильевич не имеет под ногами почвы.
В начале 1860 года уважаемый профессор покинул университет и переехал в Петербург, куда давно уже стремился. Студенты точно осиротели… Редкие письма, получавшиеся от Платона Васильевича, прочитывались кажется каждым образованным человеком в городе… Потом дошли слухи. что он принужден покинуть Петербург, что в его судьбе произошла печальная перемена. Горе знавших его было неподдельное, искреннее… В настоящее время П.В. Павлов снова возвращен киевскому университету, где занимает кафедру истории искусства. Я не сомневаюсь, что новое поколение студентов относится к нему с тем же уважением, с теми же горячими симпатиями, с какими относились мы.
* * *
Рядом с почтенными именами Шульгина и П.В. Павлова должно занять свое законное место не менее почтенное имя Н.Х. Бунге. Деятельный, серьезный, несколько сухой по натуре, несколько отзывавшийся немцем, он никогда не пользовался слишком горячими симпатиями студентов, но конечно между нами не было ни одного, который отказал бы ему в безусловном уважении. И как профессор, и как ректор, Николай Христианович был неизменным представителем законности, справедливости, долга, серьезного отношения ко всякому серьезному делу. При всем том, он был очень живой человек, без всякой примеси педантизма и немецкой ограниченности, отзывчивый на все общественные и культурные интересы. Но главное – это был очень надежный человек, и знающие его были уверены, что всякое дело, зачинающееся при его участии, непременно будет поставлено и сделано хорошо, т.е. умно, дельно, справедливо и гуманно, с немецкою серьезностью и без русской страстности и распущенности. На экзамене, где он был ассистентом, достойный студент никогда не мог срезаться; в комиссии, где он был членом, необдуманное или пристрастное мнение никогда не могло восторжествовать. Одним словом, натура Николая Христиановича стояла как бы посредине между русскою и немецкою, заимствуя лучшее у той и другой. Такие люди редки и – необыкновенно полезны.
Как профессор, Николай Христианович очень заботился о том чтоб заставить студентов заниматься как следует. Его считали требовательным, его экзамен на многих наводил страх. Действительно, плохой студент не мог рассчитывать получить у него кандидатский балл. Но за то, если студент занимался серьезно каким нибудь другим предметом, то мог быть уверен, что Николай Христианович не только не срежет его сам, но еще поддержит его перед факультетом. Не довольствуясь чтением лекций, отличавшихся всегда содержательностью и мастерским изложением, Н.Х. Бунге заставлял студентов делать извлечения из рекомендованных им авторов, и самый экзамен его заключался не столько в ответе на вопрос по программе, сколько в отчете о собственной работе экзаменующегося над литературою предмета.
Не без сожаления я должен сказать, что этим исчерпываются мои воспоминания о профессорах, составлявших действительное украшение историко-филологического факультета. Провинциальное положение университета было причиною, что пополнение убыли в наличном составе преподавателей совершалось весьма туго. П.В. Павлов выбыл когда я был еще на первом семестре, и затем до самого окончания курса и еще несколько лет после, кафедра русской истории оставалась вакантною, не смотря на то, что именно в Киеве, в виду исключительных условий края и политических событий 1861-63 годов, кафедра эта имела большее значение, чем где либо. Шульгин тоже лет пять оставался незамещенным, так что Ставровский пребывал единственным представителем исторической науки на факультете, имеющем специальное историческое отделение. Университет, т.е. совет, вступал, сколько мне известно, в переговоры и с Н.И. Костомаровым, и с г. Иловайским, и с тем же Шульгиным, и еще с кем-то, искал профессоров даже в недрах семинарий и духовных академий, но все это ни к чему не приводило. Разумеется, кроме провинциального положения университета и незавидного состава факультета, действовали тут еще и другие причины, и главным образом интриги в самом совете, где представителями факультетских интересов являлись такие «деятели науки», как Ставровский и А.И. Селин.
Последний, с переходом Н.Х. Бунге на юридический факультет, вошел в большую роль, был избран деканом. Действительно, никто лучше его не мог представлять своей особой историко-филологический факультет в том жалком состоянии, в каком он очутился с 1863 года. Александр Иванович Селин преподавал историю русской словесности. Он вышел из московского университета, откуда вместе с сомнительным запасом учености вынес только благоговейное поклонение Шевыреву и некоторые смутные отголоски славянофильства. Личность совершенно бездарная, он хотел блистать красноречием и стяжать популярность среди студентов. Краснобайство его действительно не знало меры. Он сидел совершенным шутом на кафедре, кривлялся, скалил зубы, кидал нецензурные намеки псевдолиберального свойства, закатывал глаза – одним словом изображал актера, срывающего рукоплескания с александринских верхов. По содержанию, лекции его были до невероятности скудны и жалки. В древнем периоде он придерживался буквально Шевырева, и это еще было сносно – по крайней мере студенты знали как готовиться к экзамену. Но с новой русской литературой он творил нечто невероятное. Вся фактическая часть отбрасывалась в сторону, с кафедры лилась разнузданная болтовня о Малороссии, о Польше, о Мицкевиче, о Погодине, декламировались стихи Хомякова, прочитывалась зачем-то «Небожественная комедия» Красинского, переведенная белыми стихами самим профессором. Огромное значение, придаваемое Селиным этому мистическому созданию польского поэта, объяснялось впрочем желанием привлечь в свою аудиторию поляков, составлявших большинство в университете. И действительно, студенты ломились в огромную аудиторию Александра Ивановича, воображавшего, что он устраивает примирение с поляками. В то время, т.е. перед 1863 годом, поляки в юго-западном крае действительно много говорили о примирении, о союзе польской и русской (т.е. украинофильской) молодежи. При общем настроении тогдашнего студенчества, при заметном развитии украинофильских тенденций, такой союз, хотя бы и временный, мог бы повлечь для университета важные и прискорбные последствия. Но предшествовавшая деятельность попечителя округа, Н.И. Пирогова, имела между прочим то значение, что студенты-малороссы поняли глубокое различие между видами польской и украинофильской партий, и держались чрезвычайно недоверчиво.