Что же тут мы или счастие наше?
Как и помыслить о нем не стыдиться?
В этих неопределимых волнах, как во сне, ничто не занимает места, нигде нет плотности и плоти. Но именно потому ничто не заслоняет вечности, и поэт прямо смотрит из времени в вечность; он имеет непосредственное общение с нею в дуновении счастья, в жгучей ласке, в дыхании космоса. Стихийное, отрешенное, неземное раскрывается в миг любви. Чуждую запредельную стихию я зачерпываю своим вдохновеньем. Фет мгновение не противопоставляет вечности - человек именно ее, вечность, испытывает в свое земное мгновение. Преграды и бездны, времена и пространства, трагическая материальность мира и все это сопротивление вещей исчезает, улетучивается, и мое психическое вездесущие, проникая, как призрак, непроницаемые предметы, торжествует свою внутреннюю победу. Не потому поэт благоговеет перед Богом, что над нами расстилается звездное небо, отрада возвышенного Канта, и сияет солнце, - он всей этой настойчивой, тяжелой, для других столь убедительной внешности не принимает, ей не верит: она только снится. Несомненно лишь одно: мне снится, - значит, я существую. Среди сомнительного я, грезящий, один несомненен. Может быть, и нет никого другого, - поэзию Фета недаром отличает художественный солипсизм, и отсутствует в ней все общественное, и субъективна она до эгоистичности, до праздности, и есть в ней что-то недоброе, осуждающее...
"Бессильный и мгновенный", я, единственный, однако, ношу в груди "огонь сильней и ярче всей вселенной" - свою душу. И поэт поет гимн этому внутреннему солнцу, которое краше и светлее солнца внешнего, солнца верхнего. Для Фета последнее - только "мертвец с пылающим лицом": какой это страшный образ! Солнце - только животворящий мертвец или мертвый животворец, и внутри так оно холодно, безжизненно, темно - этот податель тепла, и жизни, и света! Ему ли тягаться с моим бессмертным солнцем, которое никогда не погаснет, пока буду я, пока горит мое сознание! В моей заветной глубине слитно живет все мирозданье, и если я освобожу его от всякого давленья извне, если я нравственно выйду из "голубой тюрьмы" вселенной, то я как высшую победу осуществлю и то, что отрешусь от своих "невольничьих тревог" и достигну тех "незапятнанных высот", где не знают человеческого различения между добром и злом, где прекрасное не зарабатывается. "Лишь незаслуженное - благо". Этика стелется по земле: в своем духовном полете я оставляю их обе, а наверху - только одна красота.
Это - глубокое оправдание лиризма. Нельзя называть Фета ограниченным, нельзя упрекать его в том, что он - только лирик: ничего другого и не должен, и не может представить собою поэт, если мир - сновидение, если фактов нет, если объекты - это миражи. Есть душевные состояния, и вот их, растворяясь в лиризме, показал нам художник-человек. Но Художник мировой этим не удовольствовался и от своих сновидений перешел к яви и создал реальность - лучший из всех возможных миров. За Ним последовали поэты пушкинского типа. У Фета же для яви недостало сил. Он так и остался в сновидениях, в представлениях, этот зодчий призраков. Если бы был только Фет, негде было бы жить. Когда же он хотел переноситься на почву эпическую, неколебимую, когда он рассказывал о событиях и предметах, - ему эта объективность не давалась, и перед нами опять возникали одни настроения, одно явление вещей в духе, - а самые вещи, может быть, и не существуют, и только сонные грезы они. В фетовском зачарованном царстве призраков и теней нет места эпосу: все бы разрушила его тяжелая поступь. Даже когда наш поэт глядит на статую, он не может представить себе ее неподвижной и бесстрастной: он оживляет ее, изваянную душу, и в замечательном стихотворении так удивляется спокойствию Дианы, девственной богини рожающих женщин:
Богини девственной округлые черты
Во всем величии блестящей наготы
Я видел меж дерев над ясными водами.
С продолговатыми, бесцветными очами,
Высоко поднялось открытое чело,