Но вижу - разобрав тростник сухой и тонкий,

К пурпурным ягодам две бледные ручонки

Тихонько тянутся... как легкий, резвый сон,

Головка детская является, роняя

Густые локоны, сребристые как лен...

Одно движение - и нимфочка лесная,

Мгновенно оробев, малиновки быстрей,

Скрывается среди качнувшихся ветвей!

Так выигрывает Россия перед Римом, когда Майков приникает к земле, к своему саду, который с каждым днем увядает, к сельской природе, к ниве, которую он всегда описывает любовно, к идиллии рыбной ловли, где он, однако, любуется собой, как рыболовом (а нельзя делать предметом идиллии самого себя); когда он приветствует русскую весну с ее шумом, и благовестом ближнего храма, и говором народа, и стуком колеса; когда он вспоминает своих ушедших сверстников и брата, "милого брата". Но даже и здесь, при этих воспоминаниях, где лиризм вполне законен, Майков хочет его скрыть. Он думает о молодости, которая улетела, о родных могилах в чужом краю, все в том же Риме, который похоронил русских юношей, "кого - увы! - не зная, земле он предает", и так проникновенно, так понятно для всех кличет он, в задушевном ритме, этот горький безответный клич:

Где ж сверстники мои? Где Штернберг? Где Иванов?