Степи, пажити, леса,
Облака и небеса, -
и себя считает он живою, непорванною нитью этой "светозарной и ровной ризы Божьей", звуком этой "музыки Божьей", и сам он тоже, как "светила, месяца предтечи", перед Божьим троном зажигает свечи. В безумии горя он готов, впрочем, в куски изломать мир, свою вечную гробницу, "как саван сбросить это небо, на солнце наступить и звезды разметать". Среди временного тоскует он по вечности и слышит вечное в шорохе своей любимой ночи, в ее своеобразных звуках, в игре ее теней на стенах одинокой комнаты. Он знает какие-то полусонные ощущения и любит замечать, как сливаются сон и смерть, жизнь и небытие, фантастика и реальность; вспомните пьяного мельника, погибшего в лесу - не то от своего пьянства, не то от роковой встречи с лешим; или эту сбежавшую больную девочку, которой звезды протянули с неба лучисто-золотую дорожку, - и побежала по ней девочка, и умерла; или этого мальчика, который грезил о елке и, только благодаря "пьяному дровосеку" (вмешательство прозы), не замерз под сенью серебряной волшебной елки, где "смерть баюкала ребенка", где "сердцу снилось Рождество". Вообще, нельзя провести грани между правдой и сказкой, между настоящим и прошедшим, даже между идиллией и трагедией: вот буря на кипящем темном море качает корабль, ветер обрывает паруса, уже стеньга обломилась, уже рулевой упал, уже матрос унесен, - а поэт дремлет в тесной каюте, грозная качка его укачала, и ему снится, что это няня укачивает его колыбель или что это послушно колеблется зыбкая доска качелей, на которых он сидит со своей возлюбленной.
Так и сама жизнь укачивала Полонского. Он часто дремал. И потому к вершинам и глубинам мистического он только прикасался. Нельзя безнаказанно играть с прозой, бродить на краю ее пропасти. Он рассказывает в одном стихотворении, как сатир овладел вакханкой: наивная и непосредственная в своем опьянении, вакханка поэзии была и у нашего писателя застигнута сатиром рассудочности и прозы. Вечно юная царь-девица вспоминалась ему, но не всегда в его душе царила именно она: ей часто приходилось разделять свою власть с тем, что не имеет в себе духовной юности и отваги. Он в прошедшем времени говорит о себе: "В те дни, как я был соловьем", - это приговор для поэта, ибо в поэте не должен никогда умолкать соловей. А Полонский, как герой его стихов, не одолел долгожданной и желанной весны с ее соловьями и буйством ее разливающихся рек, и опустился он в "пыльный мир", в суетный город, и чувствовал себя там, "на дне осенней ночи, как червь на дне морском". Он сам прекрасно говорит о себе, что, как Иаков, его патрон, боролся с Богом и стал оттого хромоног, - с Богом высот и воинств.
Не туго натянуты струны на инструменте его бледной души, опускается на него "тяжкая, сонная лень"; нет горения, нет резких и мужественных черт, что-то расплывается, и ни одно чувство не доведено до конца, до своей психологической глубины. Как это ни странно, Полонский любил Кавказ, любил море, стихии от него далекие, и море описывал он прекрасно и правдиво - до звукоподражания, с такой энергией и выразительностью:
Волны мчатся, волны ропщут,
Волны, злясь, друг друга топчут
И опять встают и блещут,
И в утес сердито хлещут.
Но вот очень его характеризуют прекрасные стихотворения, посвященные Кавказу, "Тифлису многобалконному": они живописны, колоритны, ярки; однако, хотя боевое и доносится до них, хотя и говорит Полонский: