Читатели понимают, что в своей брошюре, посвященной вопросу о Белинском, я не могу разбирать тех посторонних нареканий, которые щедро направляет г. Бродский против других моих статей, против моего писательства вообще. Мне было бы даже приятно поговорить о себе, показать, как мнимы те противоречия, в которых уличает меня мой рецензент, на каких довольно элементарных недоразумениях основаны его упреки, - но я не имею права этим заниматься, потому что это к делу не относится и речь идет не обо мне, а о Белинском. Себя я вправе защищать лишь постольку, поскольку это находится в прямой и непосредственной связи с моей характеристикой последнего. Разве еще вот фактические ошибки г. Бродского я обязан исправить. С одной я уже это сделал выше (по поводу Тютчева). Вторая состоит в следующем: уверяя, что я "ни на что иное не годен, как на елейные молитвы", и приписывая мне странную мысль будто я отрицаю, что "красота не только во вселенной, но и в борьбе, в общественных движениях" (точно борьба и общественные движения помещаются вне вселенной), г. Бродский к этому последнему месту своей рецензии делает такую выноску: "см. отрицательное отношение г. Айхенвальда к "народничеству" (вып. II, 163)": я посмотрел, не без тревоги, и увидел, что Н.Л. Бродский ссылается на мои слова о тургеневском Нежданове: "От хождения в народ ушел эстетик Нежданов в смерть (правда, для отрицательною отношения к хождению достаточно было бы одного ума, а не эстетики)"; итак, мой рецензент пишет и берет в кавычки "народничество" там, где у меня сказано "хождение в народ"; итак, он ужасающе смешивает великое философское, социальное и литературное направление народничества с тем "хождением", которое осудил сам Тургенев и которое представляло собою маскарад, - поистине, водевиль с переодеванием, трагический водевиль...
Возвращаюсь к напечатанной курсивом цитате из Н.Л. Бродского и к тому, что за нею и что из нее следует. На нескольких пунктах, очень важных, мой оппонент доказывает, что я схожусь с Белинским в оценке Пушкина, что "общее представление о великом поэте" иногда "до буквального тождества" у меня такое же, как и в знаменитом "восьмом томе". Из этого он делает вывод, что я "не имел никакого права обвинять Белинского, будто тот "не вместил Пушкина". Ясно, однако, что вывод неправилен; ясно, что в устах г. Бродского он был бы правилен лишь в том случае, если бы мой противник считал меня великим критиком, считал меня вместившим Пушкина, считал мое слово о Пушкине исчерпывающим, последним - таким, дальше и глубже которого идти нельзя. Но ведь ничего подобного г. Бродский не думает, и поэтому из его посылок логика позволила бы ему сделать лишь то заключение, что, если я совпадаю с Белинским, значит, я тоже не вместил Пушкина, я тоже недостаточно глубок и зорок, я тоже Пушкина всецело не постиг, - и с этим заключением я должен был бы вполне искренне, хотя и смущенно, согласиться. Тот же силлогизм, который строит мой критик, критики не выдерживает.
Г. Бродский говорит о себе: "Мы не настолько наивны, чтоб объяснять тождественные оценки ученичеством Ю.И., "списыванием", но должны напомнить, что, по признанию самого Ю.И. Айхенвальда, "дух Белинского витал в классах его школы, носился над тетрадями его сочинений, проникал в юношеское сердце его" и бессознательно глубоко овладел им и веял над ним, когда он, быть может, отмахивался, отбивался..." (стр. 23).
То, в чем я признался, передано Н.Л. Бродским верно; но чтобы я от Белинского "отмахивался, отбивался" - это неверно. Влияние на себя прославленного критика я помню и объективно подтвердил это тем, что в своих писаниях не однажды его называю; я даже могу дать г. Бродскому лишнее оружие против себя (т. е. то, что он считает против меня оружием) и напомнить ему, что именно в своей книге о Пушкине я Белинского сочувственно цитирую (стр. 78). И как раз потому, что это влияние я в себе хранил, к специальному изучению Белинского я в самом деле подошел "предвзято" (в чем справедливо упрекают меня оппоненты); но только предвзятость моя была совсем не та, о какой они говорят: она была в пользу Белинского; надо мной реяли светлые юношеские впечатления, - оттого и вышла так сильна горечь моего разочарования... О своих субъективных настроениях, впрочем, я здесь говорить не должен. А что Белинский за энергичное утверждение интереса к русской книге, за самый факт своего трудного журналистского дела, за то хорошее, что все-таки носилось от его страниц и от его стилизованного лица, - что за все это он, несмотря на свои огромные недостатки, заслуживает не только моей личной благодарности (в мнимом отсутствии которой меня укоряют г. Бродский и другие), но и, что несравненно важнее, благодарности исторической, - об этом я вполне определенно сам сказал на 13-й и 14-й страницах своего очерка. И напрасно думает подозрительный г. Иванов-Разумник, что патроном учителей русской словесности я назвал Белинского "презрительно"; да уж и потому не приходится мне учителей русской словесности "презирать", что я сам имею честь принадлежать к их числу. И я от всей души приветствую слова г. Евг. Ляцкого: "Если бы он (Белинский) не написал ни слова и только прошел по стогнам мира светящимся человеком, то и тогда никто из людей, знавших цену великому и прекрасному, не сказал бы, что жизнь Белинского протекла бесплодно"; я эти возвышенные слова тем более приветствую, что ведь ни я, да и никто другой, кажется, не говорил, будто жизнь Белинского протекла бесплодно.
Но я обязан все-таки указать, что в самом существенном и главном я, вопреки гг. Бродскому и Иванову-Разумнику, во взглядах на Пушкина с Белинским расхожусь. Сходства здесь меньше, чем разницы. И это можно видеть именно на том примере, который особенно выдвигают гг. Бродский и Иванов-Разумник, - на вопросе о том, как оценил Белинский дивную всеотзывность Пушкина. Мои критики соответственными цитатами указывают, что знаменитый автор "восьмого тома" как раз на ней и настаивал, подобно тому как на ней же настаиваю я. По выражению г. Иванова-Разумника, я Белинского же "добром бью ему челом"; категорически заявляет мой противник, что свою мысль об этой черте нашего великого поэта я "заимствовал" именно у Белинского.
Если бы мне позволили сделать недоступное проверке автобиографическое заявление, то я сообщил бы, что, во-первых, идея о всечеловечности Пушкина гораздо сильнее поразила меня когда-то у Достоевского, у Гоголя, у Ключевского, чем у Белинского, и что, во-вторых, свою мысль я в конце концов заимствовал у самого себя; еще вернее сказать, что когда читаешь Пушкина, например его "Эхо", то впечатление всесторонней отзывчивости невольно возникает у каждого само собою.
То "поистине поразительное место", про которое г. Иванов-Разумник сказал, что я возвращаю Белинскому его же добро, и которое с моей стороны "невероятно, но факт", - это место моего этюда читается так: "Дивная всеотзывность Пушкина, то, что порождает перед ним благоговейное изумление, то, что для него наиболее характерно, - это внушает критику (Белинскому) такие строки: "Поэтическая деятельность Пушкина удивляет своею случайностью в выборе предметов".
И, полный негодования, на эти слова мои вот как откликается г. Иванов-Разумник: "И все! И больше ни слова! Ни о том, откуда взята эта "случайная" фраза Белинского, ни о том, когда и в каком контексте она сказана..! Довольно!"
Нет, не довольно: я сейчас укажу г. Иванову, откуда и из какого контекста взята мною фраза Белинского, - и после этого также и г. Бродский увидит, что между моим прославлением всеотзывности Пушкина и ее характеристикой у знаменитого критика есть глубокое различие.
В 1843 году зрелый Белинский в "Отечественных записках", заявив: натура Пушкина была "до того артистическая, до того художественная, что она и могла быть только такою натурою, и ничем больше", продолжает: "Отсюда проистекают и великие достоинства, и великие недостатки поэзии Пушкина. И эти недостатки, не случайные, а тесно связанные с достоинствами, необходимо условливаются ими так же, как лицо необходимо условливает собою затылок: потому что, у кого есть лицо, у того не может не быть затылка... Это только лицевая сторона поэзии Пушкина: взгляните на нее с другой стороны, и вас поразит ее объективность - качество, столь превозносимое не понимающими его настоящего значения людьми и столь близкое к нравственному индифферентизму, - отсутствие одного преобладающего убеждения, а иногда даже устарелость во мнениях и странные предрассудки. Таков необходимо должен быть (особенно в наше время) всякий художник, который только художник (т. е. вместе с тем не мыслитель, не глашатай какой-нибудь могучей думы времени)... Поэтическая деятельность Пушкина удивляет своею случайностью в выборе предметов... Не спрашивайте: какое отношение, какую связь имеют все эти произведения ("Борис Годунов", "Песни западных славян", "Каменный гость") с русским обществом, с русскою деятельностью? Несмотря на глубоко национальные мотивы поэзии Пушкина, эта поэзия исполнена духа космополитизма именно потому, что она сознавала самое себя только как поэзию и чуждалась всяких интересов вне сферы искусства. И вот причина, почему русское общество вдруг охладело к своему великому, своему дотоле любимому поэту, как скоро он достиг апофеоза своего художнического величия. Общество в этом случае и право и неправо право потому, что не всем же быть дилетантами и знатоками искусства; неправо потому, что Пушкин не мог же в угоду ему изменить своего великого призвания - водворить поэзию, как искусство, в жизни русской... Как творец русской поэзии, Пушкин на вечные времена останется учителем (maestro) всех будущих поэтов; но если б кто-нибудь из них, подобно ему, остановился на идее художественности, - это было бы ясным доказательством отсутствия гениальности или великости таланта" (Сочинения В. Белинского, часть седьмая, изд. четвертое 1883 г., стр. 365 - 367).