С какими существенными, а иногда и роковыми оговорками должно признать, что Белинский оценил Пушкина. Лермонтова, Достоевского, Гончарова, на это я уже указывал; в применении к Пушкину и Лермонтову я об этом и еще выскажусь потом.
Что касается Гоголя, то в защиту своей мысли, что относительно него, как и относительно Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, верные суждения Белинский, критик ненадежный, человек шаткого ума и колеблющегося вкуса, выражал вперемежку с уклонениями, ошибками, отступлениями, - я напомню хотя бы следующие факты:
I. В письме Белинского к Боткину (II, 295) мы читаем: "Страшно подумать о Гоголе: ведь во всем, что ни писал, - одна натура, как в животном. Невежество абсолютное! Что он наблевал о Париже-то"!
II. Было время (1835 г.), когда Белинский не только заявлял: "я... пока еще не вижу гения в г. Гоголе", но и о "Портрете" утверждал, что "эта повесть решительно никуда не годится" (Сочин. под ред. Венгерова, II, 101).
III. В 1840 г. Белинский готов был не ставить Гоголя ниже Вальтера Скотта и Купера, но (справедливо) был для него Гоголь "не русский поэт в том смысле, как Пушкин, который выразил и исчерпал собою всю глубину русской жизни", и в созданиях Гоголя (несправедливо) видел наш критик только "Тараса Бульбу" (которого "можно равнять" с пушкинским творчеством) и находил, что это произведение "выше всего остального, что напечатано из сочинений Гоголя" (Письма, II, 137 - 138).
IV. Когда Юрий Самарин глубоко правильно и глубоко прозорливо написал, что Гоголь в "глухой бесцветный мир" своего творчества "первый опустился как рудокоп" и что "с его стороны это было не одно счастливое внушение художественного инстинкта, но сознательный подвиг целой жизни, выражение личной потребности внутреннего очищения", то над этими прекрасными и проникновенными словами Белинский в своем "Ответе Москвитянину" плоско издевался, т. е., значит, охарактеризованной Самариным сущности и трагедии Гоголя не понял. Так же насмешливо отвергал он и верную мысль о существенном отличии Гоголя от натуральной школы. Правда, в частном письме к Кавелину, который возражал Белинскому и защищал Самарина, наш знаменитый критик, обычно признаваемый за идеал искренности, так поучал своего корреспондента: "Насчет вашего несогласия со мною касательно Гоголя и натуральной школы, я вполне с вами согласен, да и прежде думал таким же образом. - Вы, юный друг мой. не поняли моей статьи, потому что не сообразили, для кого и для чего она писана. Дело в том, что писана она не для вас, а для врагов Гоголя и натуральной школы, в защиту от их фискальных обвинений. Поэтому я счел за нужное сделать уступки, на которые внутренне и не думал соглашаться, и кое-что изложил в таком виде, который мало имеет общего с моими убеждениями касательно этого предмета... Вы, юный друг мой, хороший ученый, но плохой политик" (Письма, III, 299). Но неужто Белинский в самом деле преднамеренно соглашался выступить дурным критиком, лишь бы оказаться хорошим политиком? Мне хотелось бы защитить его от него самого; мне хотелось бы думать, что неискренен был Белинский в письме, а не в печати, что он не решился бы сознательно обмануть в литературе, тяжко согрешить против Слова...
По отношению к Тургеневу надо заметить, что (как об этом упоминает и Достоевский в цитированном уже письме к Страхову) Белинский отказывал ему в "таланте чистого творчества", в умении "создавать характеры, ставить их в такие отношения между собою, из каких образуются сами собою романы или повести" (Сочин. под ред. Иванова-Разумника, III, 994). В "Уездном лекаре" критик "не понял ни единого слова" и в "Малиновой воде" "решительно не понял Степушки" (Письма, III, 337).
По отношению к Некрасову надо заметить, что о первых его стихотворениях Белинский дал очень презрительный отзыв, и начинающий поэт угнетенно прочел о себе: "Посредственность в стихах нестерпима" (Сочин. под ред. Венгерова, V, 221).
Шаг за шагом покорно следуя моему оппоненту, я подхожу к той тираде Н. Л. Бродского, которую он сам считает крайне важной, почему и печатает ее курсивом: "Лучшими страницами своих силуэтов Ю. И. Айхенвальд обязан Белинскому, свое правильное, напр., о Пушкине, Лермонтове, он получил от "неистового Виссариона" (стр. 18).
Я думаю, что как лучшими, так и худшими страницами своих "Силуэтов" я обязан самому себе. Но уместнее было бы этого вопроса совсем не поднимать. И здесь я должен отметить, что вообще г. Бродский в своей рецензии уделяет мне слишком много незаконного внимания: он касается не только моего этюда о Белинском (в чем состояла бы его прямая и единственная задача), но и всей моей литературной деятельности в ее целом. При этом Н.Л. Бродский остроумно пользуется методом попугая: он как бы передразнивает меня и повторяет едва ли не все упреки, которые я делаю Белинскому, - но уже в применении ко мне; "острие" моих подлинных слов, укоряющих знаменитого критика, он методически обращает против меня самого, забывая, что Белинский - сам по себе, а я - сам по себе. Это упорное сопоставление Белинскою и Айхенвальда так настойчиво проходит через всю его статью, что рецензент "Русских ведомостей" г. И. Игнатов в своем отзыве о ней от 26 февр. 1914 года как раз в эгом и увидал ее основное содержание, ее центральный тезис; "обвинения г. Айхенвальда, направленные против Белинского, - самообвинения". Оттого, что мой оппонент неуклонно держится такого приема, даже возникает сперва очень обидное для г. Бродского предположение, будто великим критиком он считает не только Белинского, но и меня. И действительно, лишь при этом условии, лишь при этой предпосылке его полемическая метода получает смысл. Иначе что же? Допустим на минуту, что во всех недостатках, которые он мне приписывает, я в самом деле повинен. Так ведь я Белинскому не указ. Так ведь из того, что я тоже плох, не следует, что хорош Белинский. Но то предположение, о котором я только что говорил, к счастью (или к логическому несчастью) г. Бродского, скоро и без следа рассеивается, и мой оппонент выносит мне, как писателю, воистину смертный приговор. Набрасывая мой литературный силуэт, Н.Л. Бродский не только приходит к выводу, что меня характеризуют органическая непричастность к искусству, эстетическое безвкусие, изумительная непонятливость и бедность мыслью, но, как я и раньше отметил, кроме интеллектуального, он убивает и мой моральный образ, лишает меня писательской честности, и в заключение его статьи я буквально оказываюсь мертвой душою, человеком на закате духовной жизни, жертвой духовной старости, дремоты, нравственного опустошения и опошления. Так если я, в понимании Н.Л. Бродского, таков, то удивительно ли, что я не менее дурен, чем Белинский, и надо ли меня вообще тогда с Белинским сопоставлять, и можно ли его мерить мною?