И вот в задней комнате распахивается окно, и из черноты огорода лезет в окно черная фигура. «Ага, пришла!.. Ну, конечно… Будто неизвестно… Цепями к полу прикуй ее, — перегрызет цепи… Потому что ей этого еще больше, чем ему, хочется. Тоже штучка!..»
Монахиня влезла, закрыла поспешно ставень и подошла к очагу. Кюре не встал, не протянул гостье руки, а только презрительно оглядел ее. Так поступает он с ней каждый раз. Она к этому обращению привыкла, — и все же вид у нее сразу делается сконфуженный, виноватый… Вода течет с ее черного облачения, и на каменном полу сразу образовывается большая растекающаяся лужа, в которой, переламываясь, отражаются красные огоньки сонного очага…
— Ддда… так вот оно как!.. — мычит кюре, слегка поворачиваясь к женщине: — значит, это монашки так, а?.. Святые сестры?..
Она все стоит молча, иззябшая и мокрая. В черных, слегка косящих глазах ее сложное, непонятное выражение, — и страх, и нежность, и злоба… и какой-то совсем особый — острый и болезненный пламень… С утра она мечтала об этом часе. Молилась, занималась в школе с тремя десятками детей, пела с ними, обедала, опять молилась, просматривала детские тетрадки, заходила потом в два дома к больным, в одном проколола ребенку нарыв под ухом, в другом приготовила настойку из авриколя… Дома опять молилась, долго стоя на коленях и отбивая поклоны… и все время в тайной лихорадке сладко мечтала об этом ночном часе, предвкушая радостный трепет любви…
И вот стоит она, бледная, морщинистая, иссохшая женщина, тридцати четырех лет, дрожит вся и томится, ей стыдно, ей больно, ее жжет огонь, два разных огня, — страсть и злоба, — стоит она и не знает, что сделать: осыпать нежными словами этого человека, бурными ласками, или же в отчаянии зарыдать…
— Да-с… монахини, священники… хо-хо, — говорит кюре. — Будто неизвестно… Ну, что-ж, садитесь, святая дева, к огню, вы такая мокрая и холодная — какой в вас вкус?..
В глазах женщины страдание, — но и острее вспыхивает в них тот особенный, болезненный пламень… Она опускается на стул у очага, а кюре придвигается к ней. Ничего не говоря, а только шмыгая носом, на котором вздрагивают темныя бородавки, и для чего то жуя и чмокая, он начинаетъ ее разстегивать…
— Милый… милый мой, — стыдливо замирая лепечет она.
Он все сопит и чавкает, и его красные, выпуклые глаза делаются злыми, как рычание ветра за окном.
— Ну не так… милый… ну не нужно так… Не сразу, дорогой мой!.. Это потом…