Я не забуду по гроб благодарить ее в душе за то, что она первая ввела меня в мир поэзии, заставляя меня декламировать стихи или читать книги и, не скучая, по целым дням и вечерам, вместе c бабушкой, останавливать меня на каждом слове, требовать, чтоб я объяснял все свои недоразумения, и толковать мне всякую мелочь со всеми подробностями, пока я не пойму. Еслиб также поступали и все мои наставники в науках, я никогда не испытал бы стольких мучений в жизни, происходящих преимущественно от неудовлетворенного любознания. Одна поэзия всегда была мне ясна и понятна; одна она составляла единственное утешение в моей горестной жизни, и за это я обязан своей матери.
Впрочем, ни отец, ни мать, и никто в доме меня не баловали. Я был старший, вечно с книгами, никогда не вертевшийся на глазах, с вопросами, на которые редко мне могли дать удовлетворительный ответ, и с боязнью проговориться, следственно, скрытный; другие дети резвились, ласкались и забавно проказили. Видя, что их предпочитают, они смело, напроказив весьма не забавно сами, бежали на меня жаловаться, доносить, что это сделал я, или они, но по моему наущению. Мне не верили и наказывали без всякого помилования. Я же, ожесточаясь все более и более, дошел до того в своих одиноких размышлениях, что стал презирать и детей, своих братьев и сестер, и больших, никогда не позволял себе даже жаловаться большим, когда меня обидят маленькие, потому что это, по моему мнению, не стойло труда: во-первых,-- низко, во-вторых,-- не поверят и кончится тем, что они отоврутся и меня же накажут...
Вот причины, которые с самых ранних лет, так сказать, выживали меня из родительского дома и делали мне его несносным. К этому присоединились и другие, еще важнее: именно, самою первою книгою, какая мне попалась в руки, была география, в которой довольно подробно описывались жизнь, занятия, нравы, наряды и обычаи различных народов, особенно Востока, Восточного океана и Америки. Эта книга решила направление всей моей жизни. Я до того был пленен природою этих стран и всеми чудесами образа жизни этих народов, что только и думал всю свою последующую жизнь, как бы мне побывать в этих волшебных местах и описать их еще полнее и ярче, чем как я читал. От этого я бросался на путешествия, кораблекрушения и описания народов; от этого я задумал изучить вес восточные языки; от этого я загорел желанием вступить на службу во флот, - добраться до Петербурга и оттуда на первом кругосветном корабле отправиться в дальние вояжи. Два года я не переставал надоедать и отцу, и матери, и всем домашним и знакомым, чтоб меня скорее записывали в гардемарины. Наконец, отец сдался, и я на 13-м году от роду, в 1826 году, поступил на службу во флот гардемарином.
На флоте, я разумею Черноморский, я застал в тогдашнем гардемаринстве и молодом офицерстве нравы; если не буйные,-- по крайней мере, еще полудикие. Родители, большею частью сами флотские офицеры, или окрестные помещики, не имея средств или не желая расставаться с детьми, не отправляли их никуда далее Николаева или Севастополя, где их учили большею частью штурмана математике и морским наукам; впрочем, решительно ничему более, ни языкам, ни истории и географии, ни словесности, ни даже закону божию, и уж нечего и говорить, что никаким правилам нравственности и общежития. Кто, что мог захватить дома или в людях, тем и должен был оставаться доволен на всю жизнь. Присмотра не было почти никакого. Корпуса не было -- у приезжих часто ни родни, ни знакомых, словом, молодежь жила у учителей из низшего сословия или сама по себе, по квартирам... Нравы были довольно свирепые, и я, с первого же шага на флот, встретил с неописанным изумлением и горестью это непостижимое для меня буйство, невежество и праздношатание. Впрочем, на службе они были, что называется молодцы, и потому начальство вовсе не обращало на них внимание: лишь бы были исправны и послушны, а там -- хоть что хочешь!..
Эта молодежь, будучи по большей части от 15 и до 25 лет от роду, не находя меня своим, приняла, что называется, в точку. Меня терзали самым неимоверным образом... Жаловаться было некому, да и опасно: мичман и почти все лейтенанты были совершенно одних понятий с гардемаринами. Я сделался дик и угрюм и решительно возненавидел людей...
К счастью, на следующий 1827 и потом на 1828 годы мне досталось служить на корабле "Парнусе", который оба эти года был флагманским, т.-е. тем, на котором сидел адмирал, сам покойный и незабвенный А. С. Грейг {Грейг, Алексей Самуилович, 1775--1845, с 1816 г. главнокомандующий Черноморского флота и портов. Принимал деятельное участие во взятии Анапы и Варны в 1828 г.}. Тут мне было уже в тысячу раз легче, потому что и мальчиков было менее, и мальчики скромнее, да и самое присутствие этого редкого, доселе обожаемого всеми черноморцами Грейга невольно налагало на всех отпечаток его кротости и строгости в исполнении обязанностей. Я имел честь через каждые два дня, по заведенной очереди, в числе всех офицеров корабля бывать у него за столом, наслышаться его суждений и насмотреться его обращения с подчиненными и деятельности в служебных и научных занятиях, и потому считаю долгом отдать справедливость его памяти тем сознанием, что если уцелел в нравственности и получил серьезное направление в службе -- всем этим обязан единственно его примеру, пользуясь им совершенно извне, потому что не имел к покойному адмиралу решительно никаких ни рекомендаций, ни протекций, ни особых случаев, и ничем в особенности не был им отмечаем.
1828 год вечно мне памятен тем, что я имел счастие, столь необыкновенное в отдаленном краю России и особенно тогда, видеть особу государя императора и служить на том самом корабле, который он соизволил удостоить своим личным присутствием в течение всего времени осады крепости Варны. Это было, можно сказать, самое лучшее и самое восторженное время во всей моей жизни. Будучи отпускаем моим отцом на войну, я получил от него только обыкновенное родительское благословение и эти три слова: "Добудь себе такой же знак!". Он указал; на висевший у него на груди солдатский орден св. Георгия, который он получил за храбрость вместе с чином мичмана, будучи ранен в звании гардемарина при острове Тенедосе, в незабвенную для всей России кампанию адмирала Сенявина в 1806--1808 годах в Средиземном море -- в ту самую кампанию, где убит в сражении двоюродный мой дядя, генерал Попандопуло, командовавший отрядом сухопутных войск при Сенявине. "Да помни,-- присовокупил мне отец,-- что твой дядя не пощадил своей жизни для отечества!". Я давно все это знал и сам из бесчисленных семейных рассказов и только тем и горел, чтоб доказать всему свету, что я ничем не хуже ни отца, ни дяди, когда дело идет об отечестве. Я бросался во все опасности; не знал ни сна, ни отдыха... Государь император поселился у нас на корабле со всею свитою, и потому все офицеры уступили свои каюты лицам первых классов, бывших тогда при его величестве, и удалились "под сукно". Мы же, два гардемарина -- нас только и было, что двое, я и мой бывший товарищ Игорь Васильев, родной брат Васильеву, бывшему в это время адъютантом у Грейга, а потом у князя Меньшикова и теперь находящемуся начальником штаба при главном командире в Кронштадте -- мы двое не имели целый месяц никакого пристанища: он, имея брата, в его отсутствие иногда пользовался его каютой; но я, не имея никогда никакого родства, ни покровительства на службе, спал решительно на голой палубе, завернувшись в шинель и фуражку под голову. Но и это было редко, потому что, по сходе почти всех офицеров на берег в траншеи, мы два 15-летние мальчика исправляли должность офицеров и почти не сходили с катеров и баркасов, где и высыпались, и обедали, и ужинали, грызли, в буквальном смысле, одни матросские сухари; а на берегу, что касается до меня, не имея никогда ни гроша в кармане ни от родителей, ни в виде жалованья, которого гардемаринам не полагается ни копейки, я, по невозможности воспользоваться услугами маркитантов, при случае прибегал к виноградным садам, опустошаемым тогда матросами, либо пользовался радушием первого попавшегося матроса, хотя бы и с чужого корабля, если только он шел с фуражировки не с пустыми руками, а с виноградом же или медовыми сотами. Ни время, ни обстоятельства не дозволяли начальству нас щадить: мы возили провизию для стола его величества и его свиты, по целым дням пеклись на солнце, наливаясь для корабля водой, возили иногда по нескольку раз в сутки бесчисленные конверты с самонужнейшими повелениями или донесениями по всем военным судам, бывшим на рейде, и весьма часто на дежурные корабли и бомбардирские суда, под градом прыгавших около шлюпки ядер, издававших подобно китам фонтаны, что меня весьма забавляло, и в особенности донесения с южной стороны Варнского залива от находившегося там с корпусом генерала Бистрома {Бистром, Карл Ив., 1770--1838, командующий пехотою гвардейского корпуса, с августа 1828 г. осаждал Варну, которая была взята 29 сентября.}, к главнокомандующему, в его лагерь, на противоположном, собственно Варнском берегу залива, с надписями: "весьма нужное", "в собственные руки" такого-то. Так я имел честь и счастие неоднократно вручать подобные пакеты, шедшие и из других мест, к графу Воронцову {Воронцов, Мих. Семенович, кн., 1782--1856, ген.-фельдмаршал, в 1328 г. взял Варну.}, Дибичу {Дибич, Ив. Ив., граф, ген.-фельдмаршал, в 1828 г. находился при главной армии, составил план кампании, за переход Балкан получил титул Забалканского.}, Бенкендорфу {Бенкендорф, Александр Христофорович, 1783--1844, с 1826 г. шеф жандармов, сопровождал государя в турецком походе.} и самому его величеству великому князю Михаилу Павловичу, отвозя их с корабля на шлюпке на берег, а оттуда на казацкой лошади верхом в то место, где бы. ни находилось лицо, которому следовало доставить пакет; и тут почти всегда доставалось делать объезд по 3 и по 7 верст в один конец, ища один-одинешенек в пустой и незнакомой горной местности нужной особы между тремя пунктами: пристанью, лагерем великого князя и лагерем гр. Воронцова. Тут я не могу удержаться, чтоб не упомянуть хотя мимоходом, что я в один из таких разъездов имел счастие попасться навстречу самому государю императору, ехавшему из лагеря гр. Воронцова обратно на корабль. Его величество, изволив заметить на южной стороне большой дым -- признак значительной перестрелки, послал вперед себя флигель-адъютанта Римского-Корсакова {Римский-Корсаков, Ник. Петр., 1793--1848, за атаку крепости Кюстенджи произведен в флигель-адъютанта, впоследствии вице-адмирал, директор морского кад. корпуса.}, который, летя во весь опор, открыл, что ожидание его величества действительно было справедливо: я уже вез донесение об этой перестрелке, на казацкой лошади, без седельной подушки, так как стремена были весьма длинны, и едва-едва мог с нею справиться, когда она, чувствуя на себе не того ездока, пошла меня -носить по оглоданным тычкам виноградников... Корсаков заметил меня далеко в стороне с дороги, доскакал ко мне и поворотил навстречу к государю. Его величество весьма милостиво, думая, что я смешался и робею подъехать, поднялся сам ко мне на возвышение и ободрял словами, взял из моих рук донесение Бистрома к графу Воронцову и прочитал его. Я же робел вовсе не его присутствия, а того, чтоб лошадь не вздумала меня понести опять куда-нибудь в сторону... По прочтении его величеством донесения я имел счастие принять его обратно с приказанием государя императора к графу и доставил то и другое исправно. Всех случаев исчислить невозможно, но я могу насчитать их множество. Я два раза тонул,-- раз чуть было не был раздавлен баркасом у борта корабля, на сильном волнении, раз--единственно, как выражались тогда же все свои и чужие штаб- и обер-офицеры, "по фантазии" командира корабля Критского {Критский, Ник. Дм., состоял при вице-адмирале Грейге для особых поручений, командир "Парижа".}, я был послан им с баркасом и 18 бочками на южную сторону, сыскать фонтан, находившийся как раз насупротив крепости, под ее выстрелами, и, во что бы то ни стало, доставить из него воды для стола его величества, так как Критский полагал, что эта вода лучше обыкновенной, с угрозой, что если не привезу воду или вызову на себя хоть один выстрел из крепости, он заморит меня на салинге {Салингом называется принадлежность судового такелажа для маневров с парусами.}. Я отправился под вечер и, достигнув крайних пределов занятой нашими командами местности, стал разведывать у начальников, как бы пробраться к фонтану. Все изумлялись и советовали не искать вчерашнего дня, не подвергаться, по их мнению, неминуемой опасности или попасться в плен, или быть разбитым вдребезги и остаться на мели до утра, или во всяком случае взбудоражить и крепость и всю турецкую силу, где бы она ни находилась, а с нею вместе и оба наши лагеря... но я знал очень хорошо характер Критского, с другой же стороны, ища случая отличиться, не послушал ничьих советов и, видя, что надо искать всего самому, спросил своих людей, которые, как я заметил, стали унывать от опасений и увещаний штаб-офицера и других: "Ну, что, ребята! хотите ли вы со мною пуститься на авось?!!" -- "Да как вам угодно, сударь: известно, мы вас не оставим!" -- "А мне так и очень угодно, и даже просто смертельно хочется попытать с вами счастия!" -- "Ну, и мы рады стараться! Не оставим вас ни в жизнь!" -- "Ну, так с богом, марш!" Я велел им обернуть весла их же онучами, или чем они хотят, чтоб не было слышно ни малейшего стука от гребли, и в самые глубокие сумерки подгреб, сколько было можно ближе, к берегу насупротив крепости, против самых ее стен. Баркас весьма далеко стал на мель. Я велел матросам раздеваться и катить бочки, крадучись к берегу, и начал оыло раздеваться и сам, но они не допустили меня это сделать и в один миг перетащили на плечах на берег. Но тут только что было ступить ногой на сушу, как из-за куста выскочил солдат: "Кто идет?!!". Мы остановились: пустились в объяснения... наконец, я урезонил солдата, что мы -- русские с корабля, лозунга не знаем, потому что он нам не отдан, отправлены за водой к фонтану для государя императора: "Есть ли тут фонтан?" -- "Есть, мы у него и поставлены в секретном пикете; там есть и офицер".-- "Ну, так вызови сюда офицера, унтер-офицера, ефрейтора, кого хочешь!". Пока являлся унтер-офицер, потом сам офицер, пока длились все эти переговоры, я сидел на спине матроса. Наконец, офицер, удостоверившись, что мы свои, а не турки, решился нас пропустить, и мы едва-едва успели за ночь налить все бочки, так как фонтан едва цедил воду, а катать было довольно далеко и все надо было делать с величайшей осторожностью, потому что, как удостоверял офицер и все рядовые, днем турки то-и-дело что посылают сюда ядра, и пикету под великим страхом запрещено не показать даже искры, не только какого-либо огня. Уже почти рассветало, когда мы выбрались из-под амбразур крепости на простор, и совсем утро, когда мы пристали к борту корабля. Критский был уже наверху и первый меня встретил: "Что, привез?" -- "Привез-с!" -- "Ну, то-то же! Все бочки налил?" -- "Все-с!". Тут я было начал ему объяснять, как и что было; он не выслушал и трех слов и крикнул... "Ну, ну! не рассказывай! не хвастай! Еслиб хоть одну бочку не налил, просидел бы у меня целый день на салинге, а к вечеру отправился бы ее наливать!". Тем все и кончилось.
При другом случае, где я был совершенно прав, он-таки засадил меня на целые три часа на фор-салинг, приказав хорошенько спрятаться за стеньгу, чтоб как-нибудь не заметил государь император: "иначе просидишь целую ночь!". Я исполнил все это безропотно, распевая себе потихоньку песни, потому что другого решительно нечего было делать.
В то время, единственное во все стояние флота под Варной, когда дня полтора не было никакой возможности от сильного ветра и ужасного волнения пристать к берегу ни одной шлюпке с целого флота, случилась самая крайняя необходимость отправить пакет, дошедший с южной стороны, из-за тиши по ветру, на корабль к Дибичу, который находился вместе с государем императором и всей его свитой на берегу и долго бы не мог его получить без риска со стороны корабля. Вызвали, разумеется, меня, сделав на этот раз мне еще то удовольствие, что спросили: "Решишься ли ты теперь ехать и доставить во что бы то ни стало вот этот пакет к Дибичу?". Я взглянул на море -- волны были ужасные... "Что ж! давайте! коли вы позволяете рисковать и найдется охотников на шлюпку -- я сейчас же еду!". Меня снабдили на двое суток сухарями, дали дрек (маленький якорь) и отправили, дав ответ,-- если не удастся выскочить на берег, то не думать попасть обратно на корабль, а спускаться по ветру до первого закрытого места, хотя бы верст на 20, на 30 от пристани. Мы долетели до пристани живо, бросили в воду дрек и попробовали спуститься на кабельтове (тонкий канат) к пристани. Только что было мы поддержались к пристани, как налетевший вал поднял нас по крайней мере вдвое выше пристани и потом, спадая, так хватил о земь и отчасти об угол пристани, что мы в один инстинкт закричали: "прочь! прочь! оттягивайся!" и весьма счастливо оттянулись до благородного расстояния от сокрушения вдребезги. Тут я разделся, вызвав двух матросов, которые умели плавать, последовать моему примеру; закутал, сколько мог прочнее, конверт в свое платье и, приказав им во что бы то ни стало доставить мне этот конверт ненадмоченным, швырнув его на берег, бросился в воду. В одну минуту я был уже на прибережном песке и уже радовался, что так легко исполняется моя мысль, как -- увы!-- тот же вал, который меня донес и хватил о земь, потащил меня вместе с целым слоем песку и каменьев назад с такою силою, что я, признаюсь, едва сохранил присутствие духа. Я пробился тут, таким образом, по крайней мере четверть, если не добрые полчаса, то налетая на берег, то уносясь от него в море. Наконец -последним и отчаянным усилием я запустил руки как можно дальше в песок, который мне показался поплотнее и суше, и, не веря сам себе, очутился на берегу. Первое, что я сделал -- пустился бежать, как можно подалее от морского песка; потом закричал матросам, которые все еще бились с своим тюком, перемочив его весь и ни на волос не подаваясь (на берег, чтобы они швырнули мне его как можно сильнее и дальше, а сами садились поскорее на баркас и старались или попасть на корабль или, если нельзя, куда сказано. Платье долетело до меня и развалилось,-- все было мокрешенько, но конверт цел и едва-едва тронут с одной стороны водою. Я оделся, выбежал, весь дрожа, на гору, изумил своим появлением штаб-офицера, у которого были в распоряжении казацкие лошади, и не успел показать ему надписи на конверте, как он, не слушая меня долее ни секунды, закричал: "Лошадь! лошадь!" Мне подали лошадь... "Ступай, ступай, ради бога! Вези скорее, после поговорим!".
Я пустился по указанию отыскивать Дибича в лагерь великого князя; добрался до лагеря уже к сумеркам и блуждал, с конем в поводу, между палаток, наткнулся на какого-то незнакомого мне адъютанта. Спрашиваю его: "Где мне найти Дибича? Я к нему с пакетом, с Парнуса!" "Как! да ведь ни одна шлюпка не может пристать! Государь император не может попасть на корабль и, вероятно, заночует на берегу; как вы попали сюда?" -- "Я переплыл"...-- "Вот, и видно, что моряк! переплыл"... И он рассмеялся, оглядывая меня с ног до головы... "Да вы все мокрехоньки! Ветер ужасный, вас продуло насквозь, пока вы найдете Дибича,-- он только что со всею свитою спустился с горы, вот по той дороге, и поехал в лагерь гр. Воронцова,-- вы его догоните, а пока, чтоб вы не захворали, выпейте хоть рюмку вина, хоть сколько-нибудь согреетесь...". Сколько я ни отговаривался, что я вина не пью, что уж смеркается, что боюсь опоздать и не застать Дибича,-- добрый офицер почти насильно влил мне целую большую рюмку, я думаю, мадеры -- первая рюмка подобного, т.-е. крепкого, вина от роду!