И вот, когда Лашкарев разобрал все свои дела,-- те, впрочем, так называемые, собственно, политические, бог знает, почему, таки поусомнились раскладывать в гранпасьянс, и они разложены, не в пример прочим, просто по годам и числам, нумер к нумеру,-- ему не оставалось ничего более делать, как отрапортовать, что архив разобран, и получить или еще аренду, или 20 тыс. серебром за 50-летнюю беспорочную службу, что он добивался еще недавно. Хвать за 2-е не-политическое отделение,-- ан там -- дым коромыслом!.. Нечего было ему делать,-- поругав, поругав всех и каждого, и меня в особенности, недели две, он поуходился и затянулся сам в работу -- пересмотреть и переразобрать один все 2-е отделение. Я думал, что он хочет доказать, что намерен прожить Мафусаиловы веки: не тут-то было!-- В год, в полтора он отрапортовал сам себе и канцлеру, что все поверено и разобрано, как следует. А если бы кто заглянул в перемаранный алфавит или в любой картон с делами, тот бы сам, без всяких комментаторов и чичеронов, догадался, что тут вся переверка дел состояла в том, что, например, где лежали носы, туда положили волоса, а где были волоса с губами, там очутились ноздри; губы же с волосами втиснули в одни губы, потому что тут губ оказалось более, чем волос, следовательно, в усы положить было нельзя, и так далее.

Когда он и это кончил, ему решительно не оставалось более ничего делать, и он принялся за меня. Увидев, что у меня не в порядке, стал меня есть и грызть всякий день, как я смел не следовать общему плану; сколько я ему ни доказывал -- памяти у него нет и на два часа -- он отрекся, как всегда, и ото всего в мире, с криком и изгониванием вон из службы, уверяя, что никогда не говорил мне этого, а велел сделать так же, как в остальном архиве, т.-е. политические дела положить по годам и как я хочу, а не-политические, коллежские -- по плану Поленова, как во 2-м отделении. Я бы должен был его спросить, как бы, например, разделить политические дела от не-политических там, где все одна и та лее дипломатическая переписка с ее немногими естественными отделами и видами,-- но это бы значило то же, что взорвать на себя весь архив и все министерство, т.-е. целую половину здания Главного штаба!..

Может быть, мне скажут, что я бы должен был, по долгу присяги, донести о подобных безобразиях прежде, нежели восставать, как я будто бы делал, и вопиять против всех начальственных лиц?

На это я, с глубочайшею скорбию и против моей воли, должен вместо всякого ответа рассказать вот какое происшествие.

Моя жена, не помню -- в 1844 или в 1845 году или еще позже, терпя со мной и детьми такую нужду, что мы часто питались с ней по целым неделям или одними макаронами, сваренными ею уже дня на два, или одним куском окорока, или яйцами в смятку и более ничего, и проживали сплошь и рядом по целому месяцу и более безо всякой прислуги -- об остальном нечего и говорить,-- решилась меня не слушать и перезаложила все и свои и мои вещи, без моего ведома, так как я ей решительно этого не дозволял, зная, что что заложено, то уже и просрочено, а следовательно, и пропало. Оставались одни заветные гранаты, рублей в 100,-- подарок моей матери, перстень с бриллиантом, рублей в 350 асе, да еще какая-то мелочь, которой я решительно не помню; по ее же словам, всего -- рублей на 500--700 асс. Мы жили тогда в Знаменской улице, в доме помещицы Сумяковой. Жена, надоедая ей беспрерывными просьбами найти ей уроки, встретилась у ней с какой-то молодой дамой, полковницей, которая вызвалась ей доставить уроки и приглашала к себе.. В разговорах полковница полюбовалась ее гранатами и попросила их себе надеть куда-то на вечер, только до завтрего. Жена, с простоты и боясь ее раздражить отказом, отдала ей гранаты; полковница не возвратила их ни завтра, ни послезавтра, жена отправилась к ней, и, уж тут я забыл, каким образом, только и перстень попал -- вместе с гранатами -- в залог какому-то ростовщику, пребывающему в великой тайне от всего мира.

Прошло время надобности: жена приносит деньги на выкуп, вещей не отдают... Словом, какая-то подобная запутанная и скучная история, которая скрывалась от меня до последней возможности. Не зная, что ей делать, и боясь мне открыться, она обратилась к моему сослуживцу, тогда тит. сов. Войцеховскому, который, будучи ко мне расположен, часто ей и мне говаривал, что везде имеет связи и всегда готов на услуги друзьям, что он весьма часто и оправдывал на деле. Войцеховский, уверяя, что это -- дело простое, стоит только обратиться к его приятелю полковнику корпуса жандармов Станкевичу, и тот так благороден и так ревностен к истреблению всяких подобных мерзостей, что сию же минуту сделает суд и расправу,-- увлек ее к полковнику Станкевичу {Станкевич -- жанд. полковник, употреблявшийся для ответственных, поручений, между прочим и для арестов петрашевцев.}, к нему на квартиру. Полковник рассыпался в любезностях и обещаниях, но ничего не сделал.

Войцеховский отговорился недосугами и снарядил жену одну к полковнику Станкевичу, по известной ей уже дороге.. Тот попрежнему рассыпался в любезностях и извинениях и, наконец, в шутках, начал рассказывать, что эти вещи -- вздор, стоит об них хлопотать! Вы, сударыня, так милы, так прекрасны, вам ли заниматься такими прозаическими вещами, вы можете иметь независимое содержание на всю жизнь и т. д., и т. д., до того, что уже совершенно ясно и ясно стал доказывать и словами и движениями, чтоб жена согласилась на его скотские предложения; та, пока дело шло мягко, было оторопела, но видя уже явную наглость соблазнителя, вскочила и хотела было бежать. Он, как ни в чем не бывало, стал отыгрываться, удвоил почтительность и, наконец, уверил всеми клятвами, что он постарается, чтобы она только удостоила, через день что ли, к нему наведаться, и вещи будут налицо. Во второй и в третий раз -- та же самая проделка повторилась паки и паки, но возрастая все более и более в дерзостях, так что жена, наконец, прибежала ко мне вся в слезах и, винясь во всем, рассказала мне всю историю.

Я требовал от Войцеховского, чтобы он доказал мне, что он мне приятель, сослуживец, честный человек и пр., и спросил Станкевича, чего он от меня хочет: чтоб я дал ему публично пощечину или чтоб проколол ему брюхо ножом? Но Войцеховский сказал мне на всю мою белую горячку: "Что ж делать, mon frère, я сам уже заметил, что он подлец! Полно горячиться! Ведь мы не в Италии, не в Испании, и не на Востоке!..".

Вещи, разумеется, пропали, Станкевич, к счастью, нигде мне не попадался, хотя я и хотел учинить над ним славный шкаидал посреди самого дворянского собрания; но так как: таскаться по собраниям довольно накладно, а в церкви было бы уже слишком неистово, я мало-помалу остыл и потом совершенно пренебрег и человеком, и его поступком...

Кому же тут жаловаться?.. Неужто еще пуститься в дальний вояж по судам?..