В драме высшего порядка мало места для осуждения или ненависти: она, скорее, учит самопознанию и самоуважению. До тех пор, пока драма продолжает служить выражением поэзии, она является призматическим и многосторонним зеркалом, которое собирает самые блестящие лучи человеческой природы, разделяет их и воспроизводит из простоты этих первичных форм, налагает на них печать величия и красоты, умножает все, что оно отражает, и одаряет эти отражения способностью распространять свое подобие всюду, куда они только упадут.
Говоря о театре, Шелли не знал, как почти все в то время, одного из идеальнейших ликов, театра индусского, иначе он довел бы свою мысль до полной четкости и поставил бы Калидасу, лучшего драматурга Индии, на первое место среди драматических поэтов мира. На самом деле то, о чем Шелли говорит -- театр как преображение, театр как вознесение,-- именно Калидасой, и только им одним, доведено до высокой степени идеального совершенства.
Лучший французский санскритолог, Сильвэн Леви, благодаря доброте которого я имел высокое счастье прикоснуться к "Сакунтале" в подлиннике, так говорит об индийском театре в своем классическом сочинении "Le théâtre Indien": "Театр является наивысшим выражением цивилизации, которая его породила. Особенность Индии выразилась вся в ее драматическом искусстве, в нем она сосредоточила свои верования, учение, свои учреждения. Ее религии согласовались в учении о переселении душ. Ее мудрецы единодушны в отрицании отдельности человеческой личности, которая поглощается Единым Существом, или мировою пустотой. Ее законодатели основывали монархическое или народное государство по системе каст. Вдохновленный этими основоположениями, индийский гений создал новое искусство, которое символизируется словом -- раса и кратко формулируется так: "Поэт не выражает, он внушает". Индийское искусство неизбежно аристократическое. Привилегия рождения не есть, однако, безмерная милость случайности, переселение душ -- оправдывает ее. Общая сложность прежних поступков определяет настоящее существование. Браманы и великие люди, входя в жизнь, приносят с собой врожденную способность судить и чувствовать красоту, которая является следствием их прежних изучений. Постоянное общение со священными книгами возвысило и очистило их душу, утончило также их дух. Таким образом, при всей своей численной ограниченности, аудитория поэта совсем не должна смущать его талант,-- напротив, он приобретает в ней новые воспоминания. Уверенный, что он будет понят даже с полуслова, он может уволить себя от выражения-- цельностью мысли и чувства. Он волен выбирать между элементами мысли или впечатлений черты самые счастливые, самые неясные, даже самые изысканные и утонченные. Понимание слушателя схватит тайный или затуманенный смысл, и вкус его будет благодарен поэту, который избавил его от подробностей, лишенных интереса. Нравственное благородство публики налагает на поэта нравственное обязательство. Искусство должно избегать чрезмерных впечатлений, которые могли бы нарушить равновесие души и унизить ее. Представление сделалось бы предосудительным, если бы оно колебало благое чувство живописанием пороков. Драматическая иллюзия, хотя и умудренная, требует, однако, характеров, требует также некоторой смеси, в равных размерах, счастья и горя, радости и злополучий. Чтобы герой заслужил на самом деле свой успех, нужно, чтоб он боролся и восторжествовал. Существованию театра грозит, по-видимому, такая дилемма -- устранить волнение или устранить интерес. Индусский гений удачно вышел из этой трудности: он решительно выделил драму из реальной жизни и заключил ее в идеальный мир легенд и сказок. Он измыслил воображаемое общество. Как вид фантастической природы, общая окраска действия, чувств и характеров предупреждает зрителя, что это иллюзия. Факты сами по себе лишены интереса, вкуса. Они приобретают ценность лишь своим воздействием на человеческие души. У них нет другой заслуги, как вызывать впечатления и ощущения. Искусство поэта должно идти, таким образом, к тому, чтобы приобрести наибольшую сумму чувств при возможно малом действии. Чистота артистического ощущения требует чистоты выражаемых чувств. Менее терпимое, чем религия, искусство хочет добродетелей незапятнанных. Сочувствие к порокам или слабостям есть унижение души. Обычное свойство героя логически приводит к победе любви и героизма. Человек высокого происхождения не ищет ничего другого, как прельстить или победить. Другие чувства, ужас, страх, жалость, смех, удивление, допустимы лишь как прибавочный элемент. Но человеческие чувства должны очиститься, чтобы войти в этот идеальный мир".
Чтобы понять идеальный характер индусского театра вообще и творчества Калидасы в частности, нужно понять прежде всего, что Индия, по существу, есть страна идеального. Вся она, во всем своем объеме, во всей пышности растений, зверей, богов, красавиц и отшельников, так же мало походит на Европу, как закатные краски неба не похожи на красный кумач, как золотые края облаков не похожи ни на наше полотно, ни даже на наши изящные кружева. Старая Испания, старая Франция могли бы только быть сравниваемы в Европе сколько-нибудь с Индией, и Кальдерон часто сближается своими помыслами с Калидасой, как святая Тереза вполне походит на индийских отшельников. Но какое первое впечатление встретит меня в Испании? Я знаю. Грубые носильщики, похожие на разбойников, волчий, бурый цвет суровой Кастилии и неизбежный бой быков, где люди играют жизнью, быки распарывают у лошадей, ни в чем не повинных лошадей, живот. Первое впечатление от Англии будет туман, холодное молчание, нудное чувство долга и отвратный вид мясной лавки. А в Индии меня сразу встретят юноши, похожие на стебли, женщины, похожие на сказки, глаза, в которых безмолвие поет, прудки, на которых нет счета белым лотосам. В Индии поэт Калидаса, бывший утонченным, когда я еще, на утре моих столетий, был скифом, увидав меня, тотчас скажет: "Цветок может вынести тяжесть пчелы, но не птицы". И я сразу пойму, что в этой стране страшных чудовищ, высочайших гор, безмерных богатств и тонких соответствий -- моя мера легкости есть мера тяжести, моя вода плотна, как земля, по моему воздуху здешние духи могут ходить свободно. Все здесь полно одухотворением. То верховное, о чем только молено помыслить, Брама, есть лик вселенной. Брама распадается на гимн, изречение и песнь. И если я сверкаю драгоценным изречением, я в боге, я бог. И если мною слагаются гимны, и если я пою -- я бог. Жертва -- символ бытия. Утренняя жертва солнцу и вечерняя жертва солнцу ночей, Агни, огню. Лучший из всех, в ком царская кровь, царевич Сиддартха, в этих странах что же сделал со своею царской властью? Он бросил дворец, отца, мать, жену, ребенка, бросил все, что дорого человеческому сердцу, и, пройдя нескончаемые пути искуса, явил себя как Будда, Освобождающий Свет Понимания, лик того душевного спокойствия, которому сотни миллионов безгласно поют на земле каждый день хвалы всей стройностью своих движений, всем звездным ладом своего ясного прохождения по дорогам земли. Каждый браман, сочетавшийся браком, совершает ежедневно в тех краях, где царит не Будда, а Брама, пять благородных обрядов молитвенности. Почитание Брамы -- он повторяет строки Вед. Почитание предков -- он кропит водой. Почитание всех существ, включая добрых и злых духов и животных,-- он рассыпает по земле рисовые зерна, чтоб было им что поесть. Почитание людей -- он примет гостя, который придет к нему, и накормит его, если он голоден,-- это я знаю. В стране, где двести миллионов людей не едят мяса, не убивают животных и птиц, можно видеть удивительное зрелище: когда реки выступают из берегов и потом, снова уравномеренные, входят в свое русло, побережные жители собирают в кувшины оставшуюся на суше рыбу и переселяют ее обратно в воду. И если мать увидит на своем ребенке скорпиона, она лишь сбрасывает его на землю, не прерывая нить его жизни и не впутывая своего действия в сложный узор его мировых блужданий. Каждое утро там молятся синему Гангу, встречая восход солнца, и смотрят неотступно на это горячее светило, и поют ему несложные молитвы. И каждое утро в саду той гостиницы, где я жил, пришелец, в окрестностях священного Бенареса, я видел доверчивых быстрых белочек. Они не боялись никогда, они знали, что их не поймают и не убьют. И одну белочку я знал особенно, она садилась на задние лапки совсем у моих ног и причудливо глядела черным лукавым глазком, как бы говоря, что, хотя я поэт и нежный, я всебожник, я все-таки здесь несколько чужой, и потому она не может сесть мне на плечо, как она это делает, когда гостит в саду индийского поэта Рабиндраната Тагора. В этой стране, где содружны цветы, птицы, звери, души, гении, ветры и боги,-- любовь, как и в других странах, нередко кончается браком. Но кроме тех разрядов брака, которые сопряжены с целым узором обязательных обрядностей, есть также брак, имеющий силу законности, но без каких-либо обрядностей,-- он заключается по сердечному влечению и называется браком по образу Гайдара, небесных музыкальных духов <...>
Живя в этом утонченном мире, Калидаса написал три совершенные драмы, которые навсегда останутся драгоценным талисманом, игрою своих блестков живописующим породившую его Индию: "Малявика и Агнимитра", "Сакунтала" и "Добытая мужеством Урваси". В первой, юношеской, действие происходит на земле, в царском дворце, во второй, означающей полный расцвет поэтического гения, действие начинается на земле, но в конце земля сливается с небом, в третьей, представляющей из себя как бы поэтическую сводку замысла, преследовавшего ум Калидасы всю его жизнь, действие происходит все время в непосредственном соприкосновении с небом. Во всех трех драмах Калидаса, как мудрый драгоценщик, играет непрерывно тончайшими переплесками и пересветами человеческого сердца, и, не беря для своих чар ничего из общедоступной для всех поэтов сокровищницы волшебств черной магии, опираясь лишь на свой утонченный, вознесенный гений и завет светлого кудесничества, он достигает ощущения некончающейся звездной пляски души. А учитель плясок, Ганадаса, в "Малявике и Агнимитре" так говорит о пляске:
Пляска, нам сказал мудрец,
Дар пленительный богам.
В мире всюду, меж сердец,
Лад струится здесь и там.
Там, где звезды так горят,