Ведя такие разговоры, как и подобало славным малым, издавна знакомым с "De viris ilustribus", они подошли к дому на улице Жубер.
Эмиль был журналист, более прославившийся своими провалами, чем другие своими успехами. Смелый критик, полный задора и язвительности, он обладал всеми качествами, какие только допускали его недостатки. Откровенный и насмешливый, он говорил тысячи эпиграмм в лицо друзьям, которых заглаза защищал смело и преданно. Он смеялся над всем, даже над своей будущностью. Вечно без денег, он, как все более или менее способные люди, предавался невыразимой лени, швыряя одним словом, равноценным целой книге, в нос господам, которые не умели ни слова написать в своих книгах. Щедрый на обещания, которые никогда не исполнял, он из своего счастья и славы устроил себе подушку для спанья, рискуя тем, что в старости придется проснуться в богадельне. Вдобавок, верный друзьям до плахи, фанфарон цинизма и простодушный, как дитя, он работал только из каприза или по необходимости.
-- Мы, по выражению мессира Алькофрибаса, "потешим малость грешную плоть",-- сказал он
Рафаэлю, указывая на ящики цветов, которые наполняли всю лестницу зеленью и ароматом.
-- Я люблю, когда сени хорошо натоплены и устланы богатыми коврами, -- отвечал Рафаэль. -- Роскошь, начиная с перистиля, редкость во Франции. Я чувствую, что возрождаюсь здесь.
-- А там, наверху, мы еще раз выпьем и похохочем, мой бедный Рафаэль. -- Ну, -- добавил Эмиль, -- надеюсь, что мы останемся победителями и пройдемся по всем этим городам.
Затем он насмешливым жестом указал на гостей, входя вместе с друзьями в гостиную, блестевшую позолотой и огнями, где их тотчас же приветствовали самые замечательные из парижских молодых людей. Один только что объявился в качестве нового таланта и стал с первой же картины соперником прославленных художников императорской эпохи. Другой только накануне отважился выпустить книгу, полную свежести, отмеченную печатью некоего литературного презрения и открывшую современной школе новые пути. Несколько поодаль скульптор, лицо которого, полное суровости, говорило о могучем гении, разговаривал с одним из тех холодных насмешников, которые, смотря по обстоятельствам, то нигде не хотят видеть превосходства, то признают его всюду. Тут самый остроумный из наших карикатуристов, с лукавым взглядом, с ехидными губами, подстерегал эпиграммы, чтобы передать их штрихом карандаша. Там молодой и смелый писатель, который лучше всех умел дистиллировать квинтэссенцию политических мнений или, шутя, сконденсировать остроумие плодовитого писателя, беседовал с поэтом, чьи сочинения затмили бы все произведения нашего времени, если бы его талант был столь же силен, как его ненависть. Оба старались не говорить правды и не лгать, расточая друг другу сладостную лесть. Знаменитый музыкант утешал насмешливым голосом в si-bemol'e молодого политика, который недавно упал с трибуны, не причинив себе никакого вреда. Юные авторы без стиля стояли подле юных авторов без мыслей, прозаики, полные поэзии, -- возле прозаических поэтов. Глядя на эти незавершенные создания, бедный сенсимонист, достаточно наивный, чтобы верить в свое учение, милосердно примирял их, без сомнения желая превратить в монахов своего ордена. Наконец, тут было двое или трое ученых, предназначенных вводить азот в беседу, и несколько водевилистов, готовых бросить в нее те эфемерные блестки, которые, как лучи алмаза, не светят и не греют. Несколько человек с парадоксальным умом, смеясь втихомолку над теми, кто соглашался с их восторженными или презрительными суждениями о людях и вещах, уже занимались той обоюдоострой политикой, при помощи которой они составляют заговор против всех политических систем, не становясь ни на чью сторону. Тут был и критикан, ничему не удивляющийся, сморкавшийся посреди каватины в Опера-Буфф, кричавший bravo раньше всех и противоречивший всем, кто предупреждал его мнение, и старавшийся приписать себе остроты умных людей. Между этими гостями у пятерых была будущность, десятку предстояло приобрести кой-какую пожизненную славу; что касается остальных, то они могли, как все посредственности, повторить знаменитую ложь Людовика XVIII: Единение и Забвение. Амфитрион проявлял озабоченную веселость человека, тратящего две тысячи экю. От времени до времени его глаза с нетерпением обращались к дверям гостиной, призывая того из приглашенных, который заставлял себя ждать. Вскоре появился толстенький человечек, встреченный лестным гулом; то был нотариус, поутру завершивший основание газеты.
Лакей в черной ливрее отворил двери обширной столовой, куда все направились без церемонии отыскивать свои места за огромным столом. Прежде чем уйти из гостиных, Рафаэль еще раз окинул их взором. Действительно, его желание полностью осуществилось. Шелк и золото украшали стены покоев; богатые канделябры с бесчисленным множеством восковых свечей заставляли блестеть самые мелкие детали позолоченных карнизов, нежную чеканку бронзы и роскошные краски обстановки. Редкие цветы, в художественно сделанных из бамбука жардиньерках, распространяли сладостное благоухание. Всё вплоть до драпировок, дышало непритязательным изяществом; во всем была какая-то поэтическая прелесть, обаяние которой должно было действовать на воображение человека без денег.
-- Сто тысяч дохода -- прелестный комментарий к катехизису и чудесным образом помогают нам претворить мораль в действие, -- сказал он, вздыхая. -- Ох, моя добродетель уже не ходит пешком. Для меня порок -- чердак, потертое платье, серая шляпа зимою и долг швейцару. Ах, хотелось бы пожить посреди такой роскоши год, полгода, все равно сколько! А потом можно и умереть. По крайней мере, я исчерпал бы, познал, сожрал тысячу жизней.
-- Гм, -- сказал слушавший его Эмиль, -- ты принимаешь карету биржевого маклера за счастье. Полно, тебе скоро бы наскучило богатство; ты заметил бы, что оно мешает тебе стать выдающимся человеком. Колебался ли когда-нибудь художник между бедностью богатства и богатством бедности? Разве у нашего брата нет вечного тяготения к борьбе? А потому держи наготове свой желудок, и взгляни, -- сказал он, указывая героическим жестом на великолепный, трижды святой и обнадеживающий вид, который представляла столовая блаженного капиталиста. -- В сущности, -- продолжал он, -- этот человек трудился и копил деньги только для нас. Разве это не род губки, пропущенной натуралистами в отряде полипов, которую надо деликатно поднажать, прежде чем предоставить наследникам ее высасывать? Чем не стильны, по-твоему, барельефы, украшающие стены? А люстры, а картины? как много вкуса в этой роскоши! Если верить завистникам и тем, кто почитают себя знатоками всех пружин жизни, то этот человек во время Революции убил немца и еще нескольких лиц, а именно, как говорят, своего лучшего друга и мать этого друга. Можешь ли ты предположить преступление под седеющими волосами этого почтенного Тайефера? У него вид предоброго человека. Погляди-ка, как блещет это столовое серебро! И что ж, каждый из этих лучей якобы для него удар кинжала... Полно, скорей можно уверовать в Магомета. Если молва права, то вот тридцать добрых и талантливых людей готовятся есть внутренности, пить кровь целой семьи. И выходит, что мы, двое скромных молодых людей, полные энтузиазма, станем сообщниками преступления. Меня берет охота спросить нашего капиталиста, честный ли он человек.