-- Только не теперь! -- вскричал Рафаэль, -- а когда он будет мертвецки пьян... и мы уже пообедаем.

Друзья уселись, смеясь. Вначале, взглядом быстрее слова, каждый из гостей заплатил дань удивления великолепному зрелищу, которое представлял длинный стол, белый, как только что выпавший снег, и симметрически расставленные приборы, увенчанные рыжими хлебцами. Хрусталь отражал звездчатыми отблесками радужные цвета; от свечей лились бесконечно перекрещивавшиеся лучи света; блюда, покрытые серебряными колпаками, возбуждали любопытство и аппетит. Обменивались словами только изредка. Соседи поглядывали друг на друга. Обносили мадерой. Затем появилось первое блюдо во всей своей славе; оно сделало бы честь покойному Камбасересу и Брийа-Саварен прославил бы его. Бордоские и бургонские вина, белые и красные, подавались с королевской щедростью. Эту первую часть пира во всех отношениях можно было сравнить с экспозицией классической трагедии. Второе действие было уже несколько болтливее. Всякий гость выпил надлежащим образом, чередуя вина по своему капризу, так что, когда унесли остатки великолепного блюда, уже завязались бурные споры; несколько бледных лбов покраснело, кой-чьи носы стали фиолетовыми, лица заблестели, глаза засверкали. На заре охмеления разговор не преступал еще пределов приличия; но шутки, остроты мало-помалу стали срываться с уст; затем клевета потихоньку подняла свою змеиную головку и заговорила тоненьким голоском; кое-где несколько скрытных людей слушали внимательно, в надежде сохранить здравомыслие.

Вторая перемена застала уже головы сильно разгоряченными. Всякий кушал, разговаривая, и разговаривал, кушая; пил, не остерегаясь обилия напитков, до того были они прозрачны и душисты, до того заразителен был пример. Тайефер захотел оживить гостей и приказал двинуть жестокие ронские вина, жгучий токай, старый пьянящий русильон. Подхлестываемые колючими искрами шампанского, ожидавшегося с нетерпением, но зато полившегося в изобилии, эти люди, тронувшись, как лошади почтовой кареты, отъезжающей от станции, пустили свои мысли в галоп по пустому пространству рассуждений, которым никто не внимает, начали рассказывать анекдоты, которые не находят слушателей, и по сто раз возобновляли вопросы, которые остаются без ответа.

Только одна оргия возвышала свой громкий голос, голос, сотканный из сотни смутных гулов, нараставших, как крещендо Россини. Затем последовали лукавые тосты, хвастливые речи, вызовы. Никто не хотел гордиться присущими ему умственными способностями, стремясь почерпнуть таковые из бочек, сороковок и кадок. Казалось, что у каждого по два голоса Настало мгновение, когда господа говорили сразу, а слуги ухмылялись. Но эта смесь слов, без сомнения, заинтересовала бы философа странностью мнений или удивила бы политика курьезностью политических систем, ибо тут среди криков, расследований, верховных приговоров и благоглупостей сталкивались друг с другом парадоксы сомнительного блеска и истины в гротескном облачении, подобно тому как на поле сражения скрещиваются ядра, пули и картечь. То сразу была и книга, и картина. Философские системы, религии, нравственные учения, столь различные под разными широтами, формы управления, наконец, все великие деяния человеческого разума падали под косой, столь же длинной, как коса Времени, и, быть может, вы затруднились бы решить, в чьих руках была эта коса -- в руках у опьяненной Мудрости или у Опьянения, ставшего мудрым и прозорливым. Увлекаемые каким-то вихрем, эти умы, подобно морю, раздраженному против утесов, хотели, казалось, поколебать все законы, между которыми плавают цивилизации, угождая таким образом бессознательно воле бога, который дает место а природе и добру, и злу, но хранит про себя тайну их непрерывной борьбы. Бурный и шутовской этот спор был некоторого рода шабашем умов. Между грустными шутками этих детей Революции при рождении газеты и болтовней веселых пьянчужек при рождении Гаргантюа была целая пропасть, отделяющая XIX век от XVI. Тот, смеясь, готовил разрушнеие; наш же смеется посреди развалин.

-- Как зовут вот того молодого человека? -- спросил нотариус, указывая на Рафаэля. -- Мне послышалось, что его фамилия Валантен.

-- Кого это вы так запросто называете Валантеном? -- со смехом вскричал Эмиль. -- Рафаэль-де Валантен, с вашего позволения! У нас герб: золотой орел на черном поле, в серебряной короне, с крыльями, когтями и клювом, и славный девиз: "Non cecidit animus!" {"Не падает духом!"} Мы не какой-нибудь найденыш, а потомок императора Валента, родоначальника рода Валантенуа, основателя городов Валанса во Франции и Валенсии в Испании, законный наследник Восточной империи. Если мы и позволяем царствовать Махмуду в Константинополе, то единственно по нашей доброй воле и за недостатком денег или солдат.

Эмиль описал в воздухе вилкой корону над головой Рафаэля. Нотариус немного подумал и принялся вновь пить, сделав классический жест, которым, казалось, признавал, что ему невозможно включить в число своих клиентов города Баланс и Валенсию, Константинополь, Махмуда, императора Валента и род Валантенуа.

-- Разве разрушение этих муравейников, именуемых Вавилоном, Тиром, Карфагеном или Венецией, то и дело придавливаемых пятой проходящего великана, не является предупреждением, которое дает человечеству некая насмехающаяся сила? -- сказал Клод Виньон, некое подобие раба, нанятого, чтоб изображать Босюэ по десяти су за строку.

-- Моисей, Сулла, Людовик XI, Ришелье, Робеспьер и Наполеон, быть может, один и тот же человек, появившийся в разные эпохи, как комета на небе, -- отвечал баланшист.

-- К чему испытывать провидение? -- сказал. Каналис, кропатель баллад.