Пер. с фр. А. Мирэ.

Однажды, много лет тому назад, я поехал поохотиться за дичью в болотистую местность одной из западных провинций. В то время там еще не было железной дороги, и потому я сел в дилижанс, проезжавший в нескольких шагах от замка де Рюйэль. Кроме меня, в купе находился только один пассажир. Это был человек весьма замечательный во всех отношениях. Мне приходилось часто встречаться с ним в свете. Прошу позволения назвать его виконтом де Брассаром. Эта предосторожность может оказаться бесполезной! Для нескольких сотен людей, составляющих парижский свет, не представит ни малейшего затруднения назвать его настоящую фамилию... Было около пяти часов вечера. Солнце озаряло умирающим огнем пыльную дорогу, обсаженную тополями. Она тонула среди лугов. Четыре могучих лошади мчали нас галопом; мы видели, как поднимались их мускулистые зады при каждом взмахе бича почтальона, этого символа жизни, всегда так бешено щелкающего бичом.

Виконт де Брассар был в то время в таком возрасте, когда уже перестают щелкать бичом... Но он обладал темпераментом, свойственным англичанам (он воспитывался в Англии): смертельно раненные, они никогда с этим не согласятся и умрут, утверждая, что они живы. В свете и даже в книгах привыкли насмехаться над молодящимися стариками, давно пережившими счастливые годы неведения и наивности. Это справедливо только в том случае, если претензии этих господ способны вызвать смех; но это лишено всякого основания, если они держат себя с достоинством, выражая непреклонную гордость. Я не скажу, что в этом -- ввиду безнадежности их усилий -- нет доли безумия, но оно все же прекрасно, как всякое безумие!.. Если можно назвать героическим поведение гвардии, умирающей, но не сдающейся в битве при Ватерлоо, то таковым же является и поведение стариков, хотя они не подкупают нас поэзией бряцающего оружия. Для людей, обладающих военным складом мышления, самое важное -- не сдаваться никогда и ни при каких обстоятельствах, подобно гвардии в день Ватерлоо.

Виконт де Брассар не сдался (он еще жив, и я позже расскажу о его жизни, потому что она очень интересна) в то время, когда я встретился с ним в дилижансе, и он был, по выражению света, жестокого, как молодая женщина, "старым красавцем". Впрочем, для тех, кто не считается со словами и цифрами в вопросе о возрасте, он может сойти просто за красавца. По крайней мере, в это самое время маркиза де В..., знавшая толк в молодых мужчинах и остригшая их с дюжину, подобно Далиле, остригшей Самсона, гордо хранила в очень широком браслете с золотыми и черными квадратиками конец уса виконта, порыжевшего скорее при помощи дьявола, чем под влиянием времени. Но только стар он или нет, не считайте его прекрасным в том смысле, как определяет это слово свет, обозначая им нечто капризное, хрупкое и мелкое. Иначе вы не составите себе точного представления о виконте де Брассаре, у которого все -- ум, манеры, наружность -- носило на себе отпечаток силы, пышности, могущества, патрицианского величия, как оно и подобает самому великолепному из денди, известных мне, видевшему Брюммеля в момент сумасшествия и умирающего д'Орсэ.

Он действительно мог назваться денди, виконт де Брассар! Если бы он не был им в такой степени, он, наверное, сделался бы маршалом Франции, в дни своей юности он был одним из самых блестящих офицеров конца Первой империи. Я много раз слышал, что его товарищи по полку сравнивали его по дерзкой смелости с Мюратом и Мармоном. Ввиду этого -- да еще с его упорством и хладнокровием в те минуты, когда не бьет барабан, -- он мог бы скоро подняться до высших степеней военной иерархии, если бы не дендизм!.. Соедините дендизм с качествами, необходимыми для офицера, -- чувством дисциплины, аккуратностью при исполнении служебных обязанностей и т. д. -- и вы увидите, что останется от офицера при этом соединении: он взорвется, как пороховой погреб! Если бы офицер де Брассар не взрывался каждые двадцать минут, подобно всем денди, его карьера была бы удивительна. По своим качествам он был достоин внимания Мазарини и его племянниц -- этих последних, впрочем, по совсем другой причине: он был очень красив!

Он обладал красотой, в которой офицер нуждается больше, чем кто-либо; юность немыслима без красоты, а ведь армия -- представительница юности Франции! Впрочем, красота прельщает только женщин, но она не была единственной покровительницей капитана де Брассара. Он принадлежал, по всей вероятности, к потомкам Вильгельма Завоевателя и, говорят, принимал участие во многих победах... После отречения императора он, как этого и нужно было ожидать, перешел на сторону Бурбонов и служил им с непоколебимой верностью в эпоху Ста дней. После вторичного возвращения Бурбонов виконт был собственноручно посвящен Карлом X (тогда еще не королем) в рыцари святого Людовика. В период Реставрации красавцу де Брассару ни разу не пришлось стоять на часах в Тюильри, не получив милостивого приветствия со стороны герцогини Ангулемской. Страдания умертвили ее очарование, но оно возвращалось к ней, когда она встречалась с виконтом. Узнав об исключительной благосклонности к нему мадам, министр сделал бы все для его повышения; но ничто в мире не могло смягчить бешеный нрав этого денди. Однажды на смотре он, находясь во главе своего полка, обнажил шпагу перед лицом своего начальника из-за полученного им замечания по службе!.. Его едва спасли от военного суда. Беспечное презрение к дисциплине никогда не покидало виконта де Брассара. За исключением военного времени, когда он всецело становился офицером, он никогда не подчинялся своим обязанностям. Много раз он, рискуя подвергнуться продолжительному аресту, внезапно покидал свой гарнизон и уезжал развлекаться в ближайший город, возвращаясь только для парадов и смотров; об этом предупреждал его какой-нибудь преданный солдат. В то время как начальники были недовольны этим офицером, характер которого не согласовался с правилами дисциплины, солдаты, наоборот, обожали его. Он прекрасно к ним относился. Он не требовал от них ничего, кроме смелости, задорности и франтовства, существенных черт прежних французских солдат, прелестный образ которых сохранился для нас в "Десятичасовом отпуске" и трех или четырех старинных песенках. Он, пожалуй, слишком уж благосклонно относился к их поединкам между собой, оправдываясь тем, что считает это лучшим из всех известных ему способов для развития в них военного духа. "Я не представляю собой правительства, -- говорил он, -- и не могу награждать их орденами за смелость, выказываемую ими во время поединков, но я в полном праве награждать их (он был очень богат) перчатками, амуницией и всем, что может приукрасить их, не нарушая в то же время изданных для них правил". Таким образом, рота, которой он командовал, превосходила своим щегольством другие роты гренадерских полков блистательной гвардии. Он очень раздувал в своих подчиненных тщеславие и страсть к франтовству: характерные черты французских солдат, постоянно держащие их в напряженном состоянии, -- первая благодаря принимаемому ими тону, вторая благодаря вызываемой ею зависти. Само собою разумеется, что другие роты его полка завидовали его роте. Солдаты охотно стали бы драться, чтоб попасть в ее состав, и то же повторилось бы, если б пришлось выбыть из нее.

Таково было при Реставрации совершенно исключительное положение капитана де Брассара. И так как в то время не представлялась каждое утро, как при Империи, возможность совершить геройский подвиг, искупающий всякую вину, то никто, понятно, не мог предвидеть и предугадать, сколько времени продлится эта азартная игра, поражавшая его товарищей. В этой игре он ежедневно рисковал жизнью, как на поле сражения. Революция 1830 года избавила друзей его от тревог, если они тревожились, а беспечного капитана -- от унижения быть уволенным, что все больше и больше угрожало ему. Тяжело раненный во время Трех дней, он не захотел поступить на службу к Орлеанам, которых презирал. Когда Июльская революция передала в их власть страну, которую они не умели удержать за собой, капитан лежал в постели; он ранил себя в ногу, танцуя в полном вооружении на последнем балу герцогини Беррийской. Но как только забил барабан, он тем не менее встал, чтоб присоединиться к своей роте. Рана не позволяла ему надеть сапоги, и он отправился в бой в лакированных туфлях и шелковых чулках, словно он шел на бал. На площади Бастилии он принял начальство над своими гренадерами, получив приказание очистить бульвар. Хотя баррикады еще не были воздвигнуты, Париж казался мрачным и зловещим. Улицы были безлюдны. Солнце торжественно заливало их лучами, как огненным дождем, который скоро сменится другим: все окна, еще закрытые ставнями, готовились харкать кровью... Капитан де Брассар выстроил своих солдат двумя рядами, как можно ближе к стенам домов, для того, чтобы каждой шеренге солдат угрожали выстрелы только с противоположной стороны; сам же он -- более бесстрашный, чем когда-либо, -- прогуливался посередине улицы. С двух сторон, от площади Бастилии до улицы Ришелье, грозили ему тысячи ружей, пистолетов и карабинов, но он не был ранен, несмотря на свою широкую грудь, которой гордился. Он выставлял ее навстречу выстрелам, как красавица на балу. Но дойдя до Фраскати, на углу улицы Ришелье, и отдавая солдатам приказание скучиться, чтобы разрушить первую баррикаду, встреченную им на пути, он был ранен пулей, вонзившейся в его великолепную грудь, соблазнявшую шириной и длинными, блестящими серебряными аксельбантами. Ему переломили камнем руку. Это, впрочем, не мешало ему разрушить баррикаду и дойти до церкви Мадлен во главе восхищенных солдат. Две дамы, покидавшие восставший Париж, заметили из окна кареты раненого гвардейского офицера, покрытого кровью, лежавшего на одной из каменных глыб, окружавших церковь Мадлен, сооружение которой в то время еще не было кончено. Они велели положить его в карету и повезли в Гро-Кайу, где находился маршал Рагюз. Виконт сказал ему, как подобало офицеру: "Маршал, мне, вероятно, осталось жить не больше двух часов; но я прошу вас в течение этих двух часов распоряжаться мной по вашему усмотрению". Он ошибся... Ему оставалось жить больше чем два часа. Рана -- хотя пуля пронзила его -- оказалась несмертельной. Я встретился с ним спустя пятнадцать лет, и он объявил с выражением презрения к медицине и своему врачу, что ему было строжайше запрещено пить вино, пока рана совсем не залечится: он спасся от верной смерти только благодаря тому, что пил бордосское вино.

И как он пил! Денди с головы до ног, он изобрел особую манеру напиваться, оригинальную, как и все, что он делал. Он пил как поляк! Он заказал себе великолепный бокал из богемского хрусталя, вмещавший -- да покарает меня Бог, если я лгу! -- целую бутылку бордосского, и осушал его одним духом. Выпив, он прибавлял, что все его поступки согласуются с его манерой пить. Он не лгал. В эпоху, когда сила во всех ее проявлениях слабеет, может быть, найдут, что этим нечего гордиться. Он походил на Басомпьера и не пьянел, подобно ему. Я видел, как он, двенадцать раз осушив свой бокал из богемского хрусталя, не выказывал ни малейшего признака опьянения. Я часто был свидетелем, как во время ужинов, называемых благопристойными людьми "оргиями", он чуть-чуть хмелел после жесточайших попоек и с солдатским легкомыслием называл это состояние "быть немножко прифранченным", делая вид, что прикалывает -- жестом, исполненным военной выправки, -- помпон к своему кепи. Желая дать вам полную характеристику этого человека, в интересах истории, которую я хочу рассказать, я должен прибавить, что у этого дерзкого брагара XIX века, как назвали бы его люди XVI века, пользуясь своей живописной терминологией, было одновременно семь любовниц. Он называл их поэтически: "семь струн моей лиры", и я, понятно, не оправдываю его мелодичную и легкомысленную манеру характеризовать собственную безнравственность. Но как вам будет угодно! Если бы виконт де Брассар не был таким, каким я его описываю, моя история была бы менее пикантной, и, может быть, мне не пришло бы в голову рассказать ее вам.

Само собою разумеется, что я не думал встретиться с ним, когда входил в дилижанс, проходивший в нескольких шагах от замка де Рюэйль. Мы давно не виделись, и я был рад встретиться с ним, надеясь провести несколько часов в обществе человека, принадлежащего современности и в то же время совсем не похожего на современных людей. Виконт де Брассар мог облечься в панцирь Франциска I и двигаться в нем с такой же непринужденностью, как в своем легком голубом мундире офицера королевской гвардии. Он превосходил осанкой и размерами всех элегантных геркулесов современности. Это заходящее солнце величавой и так долго ослеплявшей красоты затмило бы все эти тощие, бледные модные полумесяцы, восходящие теперь на горизонте! Он был красив, как император Николай, напоминая его торсом, но только лицо не было так прекрасно, и он не обладал таким античным профилем. У него была маленькая бородка, сохранившая свою окраску так же, как и волосы, благодаря таинственным операциям, производимым им в то время, когда он занимался своим туалетом... Эта бородка высоко прорастала на щеках, придавая им мужественный, живой оттенок. Аристократический лоб, немного выпуклый, без морщин, белый, как женская рука, казался еще шире и величавее благодаря щетинистой гренадерской шапке, сдвигавшей волосы на виски и обнажавшей его. Блестящие темно-голубые глаза светились в глубоких впадинах, сверкая, как отточенные сапфиры. Этим глазам не нужно было всматриваться: они вонзались. Мы обменялись рукопожатием и стали разговаривать. Капитан де Брассар говорил медленно, вибрирующим голосом: чувствовалось, что, отдавая команду, этот голос мог прозвучать на всем протяжении Марсова поля. Воспитанный, как я уже сказал, в Англии, он, может быть, сохранил привычку думать по-английски. Медленность его разговора, совершенно, впрочем, свободного, придавала ему некоторую своеобразность. Даже его шутки отличались своеобразностью, а капитан очень любил их, предпочитая самые рискованные. "Капитан де Брассар заходит всегда слишком далеко", -- говорила графиня де Ф..., прелестная вдова, носившая после смерти своего мужа только лиловые, черные и белые платья. Нужно было, чтоб его раз и навсегда сочли порядочным человеком для того, чтобы после не находить знакомство с ним компрометирующим. Но раз действительно человек может назваться порядочным, ему, как вам это известно, все прощается в Сен-Жерменском предместье!

Разговор в вагоне имеет то преимущество, что его можно, не испытывая ни малейшей неловкости, прекратить, когда темы истощатся. В гостиной это невозможно. Вежливость налагает на вас обязательство продолжать разговор во что бы то ни стало. И часто мы бываем наказаны за это невинное лицемерие скукой и пустотой разговора, когда даже молчаливые от природы глупцы (есть и такие) изо всех сил стараются о чем-нибудь говорить и быть любезными. В вагоне другое дело: все чувствуют себя одновременно дома и в гостях, со спокойной совестью прекращают разговор и погружаются в мечты. К несчастью, случайные встречи удивительно неинтересны; в былые времена (теперь это уже былые времена) раз двадцать можно было проехать в дилижансе, как теперь раз двадцать в вагоне железной дороги, не встретив ни одного занимательного спутника... Виконт де Брассар обменялся со мной несколькими фразами о приключениях во время путешествии, о живописности мест, по которым мы проезжали, о наших прежних встречах в свете. Потом тишина угасающих сумерек облекла нас молчанием. Всегда кажется, что осенняя ночь падает с неба, так она быстро спускается! Нас охватила ночная свежесть, и мы, закутавшись в плащи, прижались головой к твердой стенке кареты, служившей пассажирам подушкой. Я не знаю, спал ли мой спутник в своем углу; что касается меня, я не спал. Дорога, по которой мы ехали, была знакома мне до малейших подробностей, и я еле всматривался в окружавшие нас пейзажи, причем казалось, что все встречаемое нами убегало в ночном мраке в направлении, обратном нашему пути. Мы проезжали мимо городков, разбросанных там и сям вдоль бесконечной дороги, которую почтальоны все еще называли "длинной лентой косички" -- в память о собственных своих косичках, давным-давно отрезанных. Ночь стала черной, как погасший очаг, -- и в этом мраке неизвестные нам городки, мимо которых мы проезжали, казались нам странными и рождали в нас мысль, что мы мчимся куда-то на край света... Это впечатление, отмечаемое мной как воспоминание о том, что никогда больше не повторится, исчезло и не будет никем переживаться. Теперь железные дороги с вокзалами, расположенными на окраинах городов, не позволят больше путешественнику, как это было раньше, когда он ездил в дилижансе, обнять одним взглядом панораму убегающих городских улиц. Во встречавшихся нам городках фонари -- старомодная роскошь! -- блистали на больших расстояниях друг от друга и на улицах было несравненно темней, чем на покинутой нами дороге: там, по крайней мере, светилось необъятное небо и расстилалась безграничная даль горизонтов. Здесь же прижатые друг к другу домики, их обнимавшие тени, слабые проблески неба и звезд из-за крыш еще больше усиливали таинственность заснувших городков. Улицы были безлюдными. Навстречу попадался только конюх; освещая себе путь фонарем, он вел лошадей, оправляя их упряжь, браня их за леность или горячность... Кроме этого, раздавалось по временам неизменное восклицание кого-либо из сонных пассажиров, высунувшегося в окно кареты: "Почтальон, куда мы приехали?" Голос казался звучней, раздавшись среди безмолвия. Больше ничего не было ни слышно, ни видно. Пассажиры спали в карете. Город спал. И только иногда какой-нибудь путешественник вроде меня смотрел в окно кареты, вглядываясь в фасады домов, сливавшиеся в темноте, и впиваясь взглядом в одинокое окно, еще светившееся, несмотря на поздний час. В этих городках, с размеренными, простыми нравами, ночь посвящается главным образом сну. Мысль, что какое-нибудь существо -- хотя бы это был часовой -- не спит в то время, когда все обитатели погружены в сон, вызванный чисто животной усталостью, всегда внушает особенную значительность. Неведение того, что происходит за освещенной занавеской окна, где несомненно чувствуется жизнь и бодрствующее сознание, присоединяет поэзию мечты к поэзии действительности. По крайней мере, когда я вижу освещенное окно, проезжая через спящий город, я всегда соединяю с этим светлым квадратом целый мир мыслей, всегда воображаю, что за опущенными занавесками происходят любовные сцены или трагедии. И теперь еще, после многих лет, все виденные мною освещенные окна неизменно и меланхолически хранятся в моей памяти, и я снова вижу их, погружаясь в мечты. "Что совершалось за этими занавесками?" Глубже всего врезалось в мою память одно из окон (вы сейчас поймете почему), виденное мной во время путешествия, о котором идет речь. Оно находилось через три дома -- воспоминание мое, как вы видите, очень отчетливо -- от гостиницы, возле которой остановился дилижанс. Мне пришлось созерцать это окно дольше, чем я мог ожидать. Сломалось одно колесо дилижанса, и послали за каретным мастером, которого нужно было разбудить. Разбудить же каретного мастера в провинциальном городке в ночное время и заставить его идти чинить дилижанс, единственный на этой линии, представлялось далеко не легким делом. Если он спал таким же крепким сном, как пассажиры в карете, разбудить его было тру дно... Из моего купе я слышал сквозь перегородку храп путешественников, занимавших место во внутреннем помещении. Что касается пассажиров империала, то они, как известно, спускаются, пользуясь каждой остановкой дилижанса; может быть, их побуждает к этому тщеславие (во Франции тщеславие ютится повсюду, даже на империалах дилижансов) потому, что представляется случай лишний раз сказать свой адрес. Гостиница, перед которой мы остановились, была заперта. В ней нельзя было достать ужина. Ужинали на предшествовавшей станции. Гостиница тоже была погружена в сон и не обнаруживала ни малейшего признака жизни. Никакой шум не нарушал глубокого молчания, кроме усталого, однообразного стука метлы, которой кто-то (мужчина или женщина, этого нельзя было разобрать в темноте) подметал большой двор омертвевшей гостиницы, ворота которой обыкновенно были раскрыты настежь. Метла томительно постукивала по камням двора: они тоже спали или чертовски хотели спать! Фасад гостиницы казался совершенно черным. Окна других домов тоже были погружены во мрак, за исключением одного. Это и было то самое окно, воспоминание о котором никогда не покидает меня, крепко засев в мозгу. Дом, в котором находилось это окно, был довольно большой, одноэтажный, на высоком фундаменте. Свет таинственно проникал сквозь плотную двойную занавесь.