-- Она оказалась достойной этого с первой же ночи, -- продолжал виконт. -- Она была страстней меня, хотя я одарен -- клянусь вам в этом! -- безумным темпераментом. Но дело не в этом... Как бы мы ни наслаждались, мы все же не могли забыть об ужасных условиях нашего счастья. Среди порывов страсти, которую она зажгла во мне, воспламенившись сама, она поражалась дерзостью своего поступка, совершенного ею с таким бесстрашием и непреклонностью. Я был тоже поражен! Я старался не выдать ей ужасающей тревоги, наполнявшей мое сердце в ту минуту, когда она бешено прижималась ко мне. Ее вздохи и поцелуи не ускользали от моего внимания: я вслушивался в грозное молчание, тяготевшее над доверчиво спавшим домом. А вдруг ее мать или отец проснутся! Она не вынула ключ, боясь стукнуть. Подняв голову над ее плечом, я всматривался в дверь, ожидая, что она снова растворится и на пороге ее появятся бледные и негодующие старики, обманутые нами так преступно и дерзко, подобные символам опозоренного гостеприимства и справедливости. Сладострастный шорох голубого сафьяна, возвестивший мне зарю любви, заставлял меня содрогаться от ужаса... Мое сердце билось возле ее сердца, казалось, отражавшего его удары. Это опьяняло и в то же время ужасало! Позже я свыкся с этим. Безнаказанно совершая этот неслыханныи по своей дерзости поступок, я успокоился. Постоянно рискуя быть захваченным на месте преступления, я стал относиться к этому равнодушно. Я думал только о своем счастье. После чудовищной первой ночи, которая должна была бы устрашить всякую другую, Альберта решила приходить ко мне каждые две ночи. Я не мог приходить к ней, потому что единственная дверь ее девичьей комнатки выходила в спальню ее родителей. Она аккуратно приходила каждые две ночи. Но она не утратила ощущения ужаса, поразившего ее в первую ночь. Она не успокоилась, подобно мне. Она не окаменела, привыкнув к опасности, сопровождавшей каждое свидание. Прижавшись ко мне, она всегда молчала и только изредка произносила несколько слов. Впрочем, вы, вероятно, сомневаетесь в ее способности к красноречию... Успокоившись, ввиду удачного исхода наших свиданий, я стал говорить с ней -- как говорят со своей любовницей -- о соединявшем нас прошлом, о сменившей ее первый смелый поступок необъяснимой и притворной холодности, притворной, потому что все же она была теперь в моих объятиях. На все задаваемые ей мной бесконечные вопросы влюбленного, имеющие, может быть, своей основой простое любопытство, она отвечала длительными объятьями. Ее печальные губы оставались немыми и только целовали... Иные женщины говорят вам: "Я гублю себя ради вас!" Другие говорят: "Ты, наверное, презираешь меня!" Это различные способы выражать фатальность любви. Но она -- нет! Она не говорила ни слова... Она была очень странным существом! Она казалась мне твердым мраморным изваянием, сожигающим, потому что внутри его горел огонь... Мне всегда казалось, что наступит момент -- и мрамор распадется, накаленный скрытым в нем жаром. Этот момент не наступал, и мрамор не терял своей твердой упругости. Она всегда была молчаливой и страстной, и я позволю себе употребить по отношению к ней выражение из Экклезиаста: она была такой же неразгаданной, как и в первую ночь. Мои усилия оставались напрасными. Только изредка какое-нибудь односложное слово срывалось с ее прекрасных губ, обожаемых мной еще больше ввиду того, что днем я видел их такими холодными и равнодушными. Односложные слова ее совсем не разъясняли сущности ее души. Она казалась мне загадочней, чем все сфинксы, окружавшие меня в этой комнате стиля Империи.

-- Но, капитан, -- прервал я его еще раз, -- это все же кончилось чем-нибудь? Вы -- человек рассудительный, а все сфинксы -- бредни. Они не существуют, и вы, в конце концов, должно быть, узнали всю подноготную этой девицы!..

-- Конец! Да, это имело свой конец! -- сказал виконт де Брассар, быстро опустив окно кареты, словно его могучей груди не хватало воздуха для того, чтоб докончить свою историю. -- Когда все кончилось, "подноготная" этой девицы, как вы выражаетесь, осталась для меня неизвестной. Наша любовь, наша связь, наша интрига -- называйте как вам угодно -- оставила все же в моей душе ощущения, которых я никогда после не испытывал, даже держа в своих объятиях женщин, любимых несравненно больше, чем Альберта; она, может быть, не любила меня, и я тоже, может быть, не любил ее. Я никогда не мог уяснить себе наших взаимных отношений, но эта связь длилась шесть месяцев! В течение этих шести месяцев я переживал счастье, обыкновенно недоступное в юности. Я понял счастье такой любви, когда возлюбленные остаются неведомыми друг другу. Я понял наслаждение, которое испытывают, являясь соучастниками тайны. И даже без надежды на успех эта любовь неотразима! За обедом Альберта казалась, как прежде, Инфантой, так поразившей меня в минуту первой встречи. Ее лоб, подобный лбу Нерона, под синевато-черными волосами, круто завитыми и почти касавшимися бровей, не выдавал ни одной тайны преступной ночи, не оставлявшей на нем ни одного красного пятнышка. Хотя я и старался быть таким же непроницаемым, как она, я бы, наверное, раз десять успел себя выдать, если бы ее родители были людьми наблюдательными. В глубине своей души я горделиво и почти чувственно наслаждался при мысли, что ее великолепное равнодушие было не чем иным, как соблазнительной маской, что она отдавалась мне со всеми унижениями страсти, если только страсть может унижать! Об этом во всем мире никто не знал, кроме нас... Эта мысль казалась мне удивительно привлекательной! Никто... даже мой друг Луи де Нёнг, которому я ни одним словом не обмолвился о моем счастье. Он, вероятно, обо всем догадался, потому что больше ни о чем меня не спрашивал. Без всяких усилий с моей стороны я вернулся к прежнему образу жизни: прогуливался по главной улице, играл в империал, фехтовал, пил пунш! Черт возьми! Уверенность, что счастье явится в виде прекрасной молодой девушки -- безумной в любви, аккуратно приходящей на свидания, -- очаровательно упрощает жизнь!

-- Но они были подобны Семи Спящим, родители вашей Альберты? -- сказал я насмешливо, прервав иронией нить размышлений бывшего денди. Я не хотел показаться ему слишком заинтересованным его историей, хотя в действительности она меня заинтересовала. В обществе денди только насмешками можно внушить к себе уважение.

-- Вы думаете, что мне хочется блеснуть эффектами? -- спросил виконт. -- Я рассказываю вам действительную жизнь. Я -- не романист. Иногда Альберта не приходила. Моя дверь, петли которой, смазанные маслом, были теперь мягки, как вата, иногда не растворялась. Это случалось тогда, когда мать просыпалась и окликала ее или отец пробуждался, когда она бродила ощупью по комнате. Благодаря своему железному хладнокровию Альберта всякий раз находила какое-нибудь объяснение. Ей нездоровилось... Она искала сахарницу без свечки, боясь разбудить...

-- Это железное хладнокровие не так уж редко встречается, как вы, по-видимому, склонны думать, капитан, -- прервал я опять. Противоречие доставляло мне удовольствие. -- Ваша Альберта, право, не кажется мне более мужественной, чем другая молодая девушка, каждую ночь принимавшая любовника в спальне своей бабушки, спавшей в алькове. Любовник влезал в окно, и они за неимением дивана, обитого голубым сафьяном, укладывались, в простоте сердечной, прямо на ковре... Вы, понятно, знаете эту историю? Однажды слишком громкий вздох молодой девушки, с особенной страстностью предававшейся в эту ночь любовным утехам, разбудил бабушку, закричавшую из алькова: "Что с тобой, крошка?" Чуть не лишившись чувств в объятиях любовника, девушка все же ответила: "Планшетка надавила мне на живот... Я ищу иголку, бабушка. Она упала на ковер, и я никак не могу найти ее!"

-- Я знаю эту историю, -- сказал виконт де Брассар. Мне показалось, что он оскорбился за Альберту этим сравнением. -- Девушка, о которой вы говорите, принадлежала, если я не ошибаюсь, к семье Гизов. Она вела себя во время этой сцены как подобало девице, носящей такое знаменитое имя. Ее любовником, мне помнится, был господин де Нуармутье. Но вы забыли прибавить, что после этой ночи она не отпирала больше своего окна, тогда как Альберта приходила ко мне на другую ночь, несмотря ни на что, еще больше рискуя попасться, не страшась никакой опасности. В то время я был подпоручиком, не сильным в математике... Но для того, кто может хоть кое-как исчислить вероятности, не представлялось бы сомнений, что когда-нибудь... в одну из ночей... пробьет час неизбежной развязки...

-- Эта-то развязка и заставила вас, капитан, узнать, что такое страх? -- спросил я его, вспомнив слова, которыми он начал свой рассказ.

-- Совершенно верно, -- ответил он серьезным тоном, уничтожавшим легкомысленную иронию моего замечания. -- Вы представляете ее себе явственно, не правда ли? С того момента, когда она сжала под столом мою руку, до того момента, когда она явилась, подобно призраку, на пороге моей растворенной двери, Альберта не щадила меня... Она заставила меня пережить все содрогания и ужасы. Но это было только прелюдией, впечатлениями, внушаемыми свистом пуль и вихрями от пролетающих ядер. От этого дрожат, но все же продолжают идти вперед. Это было не все. Я пережил настоящий страх, самый реальный, чудовищный страх, и не за Альберту, а за себя, только за самого себя! Испытанные мною ощущения были именно таковы, от которых сердце бледнеет, как лицо. Это было паникой, заставляющей полки разбегаться в беспорядочном смятении. Позже я собственными пазами видел, как целый полк обратился в бегство, как отхлынувшая волна, со своим полковником и всеми офицерами. В то время я еще не видел ничего подобного, и я тогда понял... то, что считал невозможным.

Слушайте дальше... Это случилось ночью. Иначе и не могло быть, потому что она приходила ко мне только по ночам. Была длинная зимняя ночь... Не скажу, чтоб она была самой спокойной: все наши ночи были спокойными. Мы спали на заряженной пушке. Мы ни о чем не беспокоились, предаваясь любви на острие сабли, перекинутой через пропасть, подобно тонкому мосту, влекущему в магометанский ад. Альберта пришла раньше обыкновенного, чтоб дольше пробыть со мной. Когда она вошла, я прежде всего стал покрывать поцелуями ее ноги. Они не были обуты в башмачки. Альберта носила башмачки зеленые или цвета гортензии, кокетливые башмачки; они мне очень нравились. Она приходила босая для того, чтоб идти бесшумно, и ее ноги оледенели, прикасаясь к кирпичам длинного коридора, соединявшего спальню ее родителей с моей комнатой, расположенной на противоположном конце дома. Я согревал ее ноги, иззябшие ради меня; кто знает, она ведь могла простудиться, проходя по коридору, и заболеть какой-нибудь ужасной легочной болезнью. Я умел согревать ее бледные и холодные ноги и даже превращать их в розовые и пунцовые. На этот раз мне не удалось... Мои губы были бессильны привлечь кровь к ее изогнутым, очаровательным ступням, как это бывало раньше, когда они покрывались пунцовыми пятнами, похожими на розетки... Альберта в эту ночь более, чем когда-либо, была пламенной и безмолвной. Ее объятия, длительные и жестокие, были выразительней слов. Я больше не требовал от нее иного ответа, когда говорил ей о своем опьянении любовью: она отвечала объятиями. Вдруг она перестала сжимать меня. Ее руки разомкнулись... С ней часто бывали обмороки, но когда это случалось, ее судорожно обнимавшие меня руки не разжимались... Мы мужчины -- и потому можем говорить откровенно. Я был по опыту знаком со сладострастными спазмами Альберты, доводившими ее до потери сознания и не мешавшими мне ласкать ее. Я сжимал ее в объятиях, дожидаясь, пока она придет в себя, в горделивой уверенности, что она скоро очнется под моими ласками, воскрешенная той самой молнией, которая поразила ее... Мое ожидание не оправдалось. Лежа рядом с ней на голубом диване, я стал смотреть на нее, подстерегая минуту, когда ее глаза, закрытые веками, обнажат свои черные бархатные зрачки, сверкающие, как огонь, когда зубы ее разожмутся и дадут возможность проскользнуть дыханию; они всегда сжимались с такой силой, что могли раздробиться, если я внезапно целовал ее в шею или долгими поцелуями прикасался к плечам. Глаза не раскрывались, зубы не разжимались... Губы Альберты, к которым я прижался своими губами, стали такими же холодными, как ее ноги. Почувствовав этот ужасный холод, я приподнялся, чтоб лучше рассмотреть ее. Я высвободился из ее объятий: одна рука ее упала на диван, другая повисла, коснувшись пола. Я приложил руку к ее сердцу, перепуганный, но еще находясь в полном сознании. Оно не билось. Виски тоже. Сонная артерия тоже... Смерть завладела этим телом, уже оцепеневшим.